jeudi 18 décembre 2014

Мизантроп-9



 

№ 9

 

 

Дневник усталого человека


Меня жена спрашивает, как ты может возвращаться к образам тридцатилетней давности? Почему не жить чем-то новым, тем, что приходит ежедневно?
Что я ей на это отвечу? Что те образы были ярче? Что мы жили беззаботней, безалаберней, восторженней, чем сейчас? Да, я храню всё, что осталось у меня от моих беспардоннейших дней. В годы учёбы в институте мы издавали наш рукописный (т.е. пять экземпляров на печатной машинке, на самой дешёвой бумаге, почти прозрачной, в мягкой самодельной обложке с условными рисунками) журнал Новая Ценность, наша поэтогруппа выступала с поэзоконцертами и спектаклями, нам нравилось слово хэппенинг... да что говорить – это время живо во мне, вот я и возвращаюсь мыслями к нашим спорам, нашим импровизациям, нашим междуусобицам. Мы обращались друг к другу на Вы. Это же свидетельство ЭПОХИ. Об этом же говорят и наши письма. Вот, пожалуйста, прочитай и пойми, почему я так часто живу прошлым.

Письмо мне


Шалом-алейхем, Месьё (...)
Вы знаете, Месьё, мне был жуткий образ, упорный, тошный до сартра – я вдруг представил себе некую странственную и более того – пространственную метаморфозу Вас – нечто настолько атараксичное, аскетичное, внушающее пугливую святость, рыбомолчную, как Пифагор, и, как он, почти с золотой ляжкой. И ужас обуял меня – неужели смел я надеяться, что это Высшее Существо, уже достигшее всех степеней совершенства, вспомнит о тебе ТАМ, ЗА ГРАНЬЮ? Неужели ОНО снизойдёт до низменного процесса писания? Я религиозно свыкся с этим иконным образом, и трепетно ласкал его, и уже настроил себя на то, что писем просто НЕ МОЖЕТ БЫТЬ. Зачем ему ТАМ писать вообще? Тем более кому-то! Тем более сюда! И вдруг из вороха газет «Правда» и «Магнитогорский рабочий» выныривает акулья фиолетово-странная марка с хрен-знает-какими письменами – Новое Откровение! Ангелы вострубают! Почти мастурбируют!
Дорогой Месьё! Всё последнее время я бесстыдно предавался Меланхолии и даже живописал в приватных письмах на Кафказ её дюреровскую графичность. С Вашим письмом я паталогически воспрянул. Вы знаете, Кафказ без Вас перестал быть Кавказом Как Таковым – или собственно Кавказом. Его одухотворяет, конечно, Третий, но... Вы понимаете... Проезжание мимо станции Машук внушает мне головокружительный ужас.
                                Месьё! Какой анекдот!
                                Нам сказали, что мы расстались
                                Навсегда, что Вы – иностранец,
                                И другую подобную бредь.
                                Но они ахинели, наверное,
                                Охерели или обхерились!
                                Единение наше портвейное
                                Не разбавить лосьоном «Родина».
                                И потом, нас ведь ждёт Швейцария
                                (Если в Крым мы так и не выбрались),
                                А ещё послушать МоцАрта мы
                                Непременно обязаны в вене
                                А ещё Париж (жаль, Дали скончался,
                                А, впрочем, жив Бельмондо[1])
                                Я на Ваше письмо, как телок мычал,
                                Опьянившийся молоком.
Но по презренному порядку: Ваш отъезд знаменовал чудовищную агонию Вашей квартиры – грабили её алчные соседи, ползали в развалинах, как тараканы. Время от времени мы вспугивали их – раз мы там суеверно переночевали и больше не отважились – квартира была наполнена призраками вещей и прошлым – она была мертва. Я сдавал в букинист полоразбросанный остаток книг. Жася устроила бойкую распродажу – ежедневно она привозила клиентов, а потом таинственно исчезали книжные полки, диван, столик и т.д. Забрали холодильник – вынося его вспугнули соседку с утюгом в зубах. Она, убегая, эта толстая громкая собака, стала выговаривать нам, мол, кто вы такие и кто будет прибирать в квартире? Она сказала: жильцы должны въезжать в чистую квартиру, а не в такую засранную! Я был зол. Я поставил холодильник и стал свирепо говорить, что никто никому ничего не должен, что человек свободен, что категория должествования домостроечна, что всё всё равно и что Дали с Сартром умерли. Видит Бог, она испугалась. И взмолилась о пощаде. Третий пощадил её. Она спросила, можно ли взять утюг. Я разрешил ей взять утюг, что она проворно и сделала. Другие соседи растащили посуду и всё остальное. И рухнуло. Больше в этой проклятой квартире я не появлялся.

                                Родина осталась лишь туманом –
                                Тройка бородатая, бордель,
                                Тихопьяноглазый, как Романов,
                                Как зелена бутыль – мэтр д’отель,
                                Друг наш, да иди ты, братец,  ... в зад!
                                А не хочешь – почитай мне стих,
                                Про когда царил аристократ,
                                Трахая задастых крепостных.
                                А теперь здесь бродят лишь козлы,
                                Бородой роскошною трясут
                                И увозят лысину в визит,
                                Иногда – какую-то козу.
                                Я бы съел морёный крокодил
                                Или эскулап на вертеле...
                                Милый друг, ты у меня в груди!
                                Я свинцом тебя воспламенил.
Потом я съездил в Магнитогорск. Здесь занялся книжным обменом. На мамины идиотские томики Яна – разные Батыи – выменял Введение в психоанализ Фрейда, Москву Белого, Театр Цветаевой, Избранное Гамсуна, классическую японскую прозу, даже Влади – для мамы. Идёт четырёхтомник Набокова с идиотским предисловием Ерофеева! Идёт четырёхтомник Мережковского! Идут всякие Соловьёвы-Ключевские – всё идёт! Родители строят неслабую двухэтажную дачу за городом на магнитогорском море (так называется). Я РАБОТАЛ ФИЗИЧЕСКИ! Попёрся в Москву, якобы насчёт аспирантуры, на самом деле – заглянуть в книжные. Там-то я торжественно (триумфально) встретился с Ёлкой (не подумайте, что случайно). Пообщавшись с ней четыре дня, я вновь тоскливо понял, что женщины нам милы только до близкого знакомства – дальше с ними очень тяжело. Купил Ницше Заратустру на русском за десять. В букинисте купил Тошноту в оригинале и Гаргантюа в нём же. Засим отбыл в Мин-воды, где меня встречали (другая женщина). Ёлка привезла из Сочи Мандельштама – русско-немецкий вариант. Жил на Кавказе до конца августа (...) изредка встречался с тётей и ругался, отправил контейнер – он уже пришёл сюда, ругался с женщиной, рисовал, конспектировал Гегеля, изучал немецкую классическую философию, писал. Ещё в Магнитогорске издал два новых сборника: стихи – Милое время тоски и проза Констатации – хотел назвать сначала Сексуальные констатации – спохватился, что собственно сексуального мало. (...)
Как я прощально гулял по Кавказу! Раноутренне – на Машук! Господи! (см. поэму Альпийское восхождение Петрарки). Будете в Европе – поцелуйте за меня Париж со всеми его педерастами и Альпы со всеми кафками. 


[1] Увы, давно было написано письмо, очень давно


Маленькая зимняя поэма

(ответная М. Фрумкину)

«В широкое окно зимою
Посмотришь – взор не отведёшь» (...)
Послушник перед аналоем:
На подоконнике – алоэ,
Полезное растенье, грош,
Зазеленевший и последний,
Лежит, не знача ничего;
Не собутыльник-собеседник,
От лета сдача иль посредник
Промеж душой и кошельком.
Грош сам себе – медяк округлый,
А рядом – чёрный фитилёк,
Махорки пачка, спички – угли –
Ночного бедствия и пухлый
Том классика, а возле – впрок
Запас бумаги, и чернила,
И глобус-пепельница – вздор...
Зима. Земля давно остыла,
Не разогреть её тротилом,
А пепел – школьный приговор.

Вглядись сквозь кисею гардины:
Всех ближе тронный секретер
С откинутою крышкой, львиный,
Совиный, царственный, старинный
Стул, будто дикий старовер
Покрыт овчиной наизнанку
И лампой полуосвещён:
Дремотный круг, в котором банку
Кофейную увидишь, в банку
Поставлен карандаш и он
Торчит трофеем заграничным
Между обгрызанным пером
И шариковой ручкой «Ричард»;
Знакомство с фирмой Нина Риччи
Через кассиршу в «Унидом».
Конечно, книги – достоянье
Любого секретера... В круг
Вползает книжка «...наказанье»
На ней покоится и вянет
Конфета соевая. Стук
Ботинок слышится в прихожей,
Скорее взгляд скользит вдоль стен:
Картины, шкаф, картины, ложе
Хозяина, всегда, похоже,
Разобрана его постель...

Ввалился. Дышит сигаретой
И сразу в доме кутерьма...
Потом, потом его портретом           
Займёмся. Посмотрите, следом
В его покой вошла Зима.
Зима в квартире – холод гадкий,
Подёрнут льдом любой предмет.
На гостье платье – всё – заплатка,
Всё – рыбий мех. Зато в повадках
Ухватка царская. И плед
С дивана тянет и подолом
Кутнув, взметает к потолку
Пыль, пепел, паутину, словом,
Всё то, чем дышится, что «домом»
Привычно называть: тоску,
Замашки пьяных оргий,
И поэтический угар,
Признания в любви, восторги,
В которых привкус от касторки,
Дремоту, пухлый самовар,
Бутыль со свечкой и свободу –
Всё разметав, всё разорив,
Зима ликует и не сводит
Глаз победительницы с воли
Мятежной полководца рифм.

В широкое окно, как в повесть,
Смотрю, дивясь ещё тому,
Что пишет, внешне успокоясь,
Что сочинительствует, то есть,
Что продолжает жить в дыму,
В угаре ли, в похмелье, будто,
Не замечая гостьи, не
Придав значения, кому-то
Поэму пишет: «... блажь, причуда,
Такая странность...», - может, мне?
«Зима, зима... А, впрочем, так ли
Событье значимо само?...»
Я не участвую в спектакле,
Я только зритель. Рафик Рахлин
И тот бы выдумать не смог
Такого тонкого сюжета,
Где тонко, там и рвётся нить
Повествования «ПРО ЭТО»...
Пять писем было без ответа:
Не угадать, не подменить
Догадкою: то стало скрыто,
Что было явью – стало сном –
Латинизировалась фита
И ферт прочёл однажды: «Vitam
Aeternam» - сказано о нём.
Три года, три зимы, как прежде
Считали, тысячу ночей,
Как он считал, в дурной надежде
На обратимость жизни. Дней же
И лет не замечая, с ней,
А, может, только с болью
О ней, он жил и тем дышал,
Что лишь казалось своевольем:
Так воск расплавленный собою
Напоминает лишь металл
И жжёт не до крови, терпимо,
Терпимее горючих слёз
Зимы. Они на то и зимни,
Чтоб обжигать морозом, с ними
Сравнится ли плакучий воск?

В широкий тёмный плед с дивана
Он завернулся и поник
На шатком табурете, странно
Уставился в него стеклянный,
Нахохленный его двойник.
(Не я – законы отраженья
Ночного света от стекла
Оконного моё вторженье
В его покой, в его владенья
Скрывали. То, что не могла
Укрыть от взгляда перспектива
Пространств, упрятало стекло)
Вернёмся к двойнику. На диво
Похож, начертанный глумливо,
Его портрет. Само вело
Кривую линию уродства
Перо. Иконописец-свет
Устав с соблазнами бороться:
Что есть – то есть, пускай возьмёт свой
Фотопортрет и сунет в бред
Ночных кошмаров и бессониц.
Невывернутый негатив –
Таков поэт. Гони червонец,
Чернец! Опять, подлец, филонишь,
Апокриф чернью окропив.

«Зима, зима. Удачу клича»
Прилаживать к строке строку,
И если плакать – со «Столичной»,
А если гнать тоску вторично –
На трезвую, так на снегу
Лежат и созерцают космос,
Дух остывает от тревог,
И соль вытягивает осмос,
И соль первична и морозна,
И снег на веки солью лёг.
На то – зима. И нет в помине
Ни силуэта, ни окна
Знакомого. Метель в гардине,
Сквозняк в ознобе и в ангине,
И кости ломит, и война
Цитирую: между землею
И небом (с миром Виктор Цой
Не враждовал). Он не был мною,
Я двойником его порою
Хотел бы стать, не став землёй,
Но слаб тягаться с небесами.
Зима, зола, слеза, война.
Так, перебросить словесами,
Не будучи на «ты» ни с Вами,
Ни с вами, и ни с кем. Вина
Так, отступая от окошка,
И прячась к чёрту в мрак и мглу,
Сама решает понемножку,
Что понимание – не роскошь,
Прожиток-минимум – не глуп,
Шестое письмецо в конверте.
Не жди ответа, дуралей,
«О чём же петь тебе теперь-то...
По эту сторону бессмертья,
С ничтожной нежностью твоей?»



Еврейские анекдоты от Ривса.

Продолжение, начало было тому шесть недель назад, теперь уж не вспомнить и номеров не найти. Ха-ха!

И вы называете это «жизнь»?


Старый еврей, бедный-пребедный, куча внуков, а в доме – шаром покати. В камине холод такой, не приведи господь, зубы можно сразу на полку, но уж анекдотами он вас попотчует.
- Саба, саба, расскажи, как ты в Африке был.
- Что ж, и расскажу. Слушайте, внучки, как всё было. Охотился я в саванне. Вижу – лев. Вскинул ружьё, прицелился, бац, осечка. А лев меня приметил и ко мне. Заряжать уже времени не было, я бежать. А только лев побыстрее моего бегает. Бегу, сердце так вот и колотится, бегу, дороги не разбираю. Вдруг впреди отвесная стена. А лев уже в десяти шагах. И ни туда, ни сюда. Всё!
- А дальше, дальше, саба!
- Я же сказал, всё!
- А как же ты сохранил жизнь?
- Жизнь... жизнь, - вздыхает и оглядывается по сторонам, -  и вы называете это «жизнь»?

Ну, хорошо, не смешно, но особый поворотец в еврейских анекдотах всё же есть.

Вот другой:

Три раввина в Нью-Йорке


Едут в такси три раввина, за рулём огромный негр. Один из раввинов говорит нараспев, будто молится:
- Господи, ты столько для меня сделал! Вот я главный раввин Нью-Йорка, а на деле – ничтожнейший человек, червь, не более. Как мне не благодарить тебя, когда на меня, горсть праха, ты излил своё благоволение!
- Брат мой, что я слышу! – говорит второй раввин, - Не тебя ли я почитал, как величайшего из людей. Что тогда говорить обо мне, не достойном даже лобызать твои сапоги. Кто я? Блоха, не более!
Третий раввин подхватывает:
- Этого не может быть! Вы оба неизмеримо благочестивее меня, и выше разумением! Что же тогда я? Пыль придорожная!
Таксист не выдерживает и говорит раввинам:
- Святые люди! Если вы – ничто, то я и вовсе не существую!
Трое раввинов переглянулись и один из них пробормотал:
- Однако, позвольте... Что он себе позволяет! За кого он себя принимает, этот вот...!

Опять не смешно. Ну, знаете ли... Последний, третий, для ровного счёта. Если не засмеётесь, я вас выпорю!

Про конокрада.


Даже два конокрада идут себе по дороге, вдруг видят воз сена, а на возу Мойша дрыхнет. Один говорит другому:
- Я лошадь выпрягу, а ты на её место становись.
Так и сделали. Проснулся Мойша, что за чудеса. Стоит мужик в конской сбруе, а лошадки его каурой нет как нет.
- Благодари Господа! Ты стал свидетелем великого чуда. Я должен тебе признаться. Я раньше был конокрадом и Господь покарал меня, превратив в лошадь. А теперь, когда я искренне раскаялся, Он вернул мне моё прежнее обличье. Правда, если я опять примусь за старое, быть мне лошадью уже навсегда!
Услышав такое Мойша брякнулся на колени, восхваляя Господа за его милосердие и за то, что явил ему великое чудо. А конокрад говорит ему:
- Раз такое дело, я всё же дотащу твой воз куда тебе надобно, а потом придётся тебе найти другую лошадь. Тут, я слышал, ярмарка неподалёку.
Но Мойше и слышать о таком не хотел. Сам кое-как дотащил воз до деревни и отправился на ярмарку лошадь себе присмотреть. Видит, стоит его каурая, как ни в чём не бывало. Не может быть! Подошёл поближе – точно, его лошадка! Погладил он её по гриве и шепнул ей на ухо:
- Бедняга, каково тебе теперь... Что ж ты не смог удержаться, не сдержал клятвы, увёл-таки лошадь!
Всё, не буду вам больше ничего рассказывать, раз вы такие тугие. Идите, ступайте подобру-поздорову!


Aucun commentaire:

Enregistrer un commentaire