Дневник усталого человека
Декабрь 2014
Скоро праздники,
опять эта суета с подарками, чтобы никого не
забыть и никого не обидеть. Ума не приложу, кому что КУПИТЬ, потому что
все мои самодельные книжечки порядком поднадоели, мои картинки в смешанной
технике валяются по архивам (не вешать же это безобразие на стену!), мои
стишки, признаюсь, достаточно графоманские вообще никого не трогают, а
воспринимаются, как издевательство. Короче – проблема.
А тут мне
попалась книжечка очень и очень прикольная. Такой настоящий ПОДАРОК МНЕ!
Называется Квебекские почтовые карточки.
Прекрасно иллюстрированная, настоящий учебник в помощь начинающему картофилисту
или филокартисту, название перевёртыш. Богатое издание на мелованной бумаге, но
не только роскошь издания привлекательна. Содержание тоже в высшей степени
примечательное. Вот, например, хронология развития почтовых карточек, в
просторечье – открыток. Из этой хронологии я узнал, что литография, как метод
печати, возникла в Германии в 1796 году. Вики подтвердила: Литография (от др.-греч. λίθος — камень и γράφω — пишу, рисую) была создана в 1796 году Алоизием
Зенефельдером в Богемии, и это была первая принципиально новая
техника печати после изобретения гравюры в XV веке.
Прелестно,
продолжаем... первые почтовые карточки были использованы в Австрии, в 1869
году. Они были без иллюстраций, совершенно официальные картонки, которые что-то
кому-то сообщали, что могло быть прочитано кем угодно или даже должно быть
прочитано всеми. ОК. Пятью годами позже была создана почтовая сеть, связавшая
Европу и Америку. Канада стала членом этой организации в 1878 году.
Вся развивалось
довольно быстро. Например, в 1893 году появилась первая официальная почтовая
карточка с иллюстрацией на всемирной выставке в Чикаго, в павильоне Колумбии,
забавно, нет? В Канаде опять же первая подобная карточка была принята 9 декабря
1897 года. Начало ХХ века считается золотым веком почтовых карточек. Марки
обычно печатались в правом верхнем углу поверх иллюстрации, а оборотная сторона
не была разделена вертикальной линией: слева – текст, справа – адрес, как мы
привыкли.
В Квебеке первые
почтовые карточки начали печататься с 1901 года и уже тогда литография и
гравюра были заменены фотографией при распечатке открыток.
Потом, но уже
вскорости, изобрели офсетную печать. Золотой век почтовых карточек продлился
лет двадцать, а точнее до первой мировой, а затем уже интерес к ним и вовсе
пропал. Они ещё продаются, сколько угодно, но кто когда посылал открытку
близким в последний раз? «Это – собор
Нотр-Дам в Монреале, - пишете вы на обороте открытки, - Мы с женой (супругом) были в нём на
Рождественской мессе. Это был мне подарок на Рождество. Замечательный подарок.
Мы так давно не выходили вместе просто так. Старшие дети согласились провести
вечер с младшими и отпустили нас на все четыре стороны. Тоже – замечательный
подарок. Вот как всё замечательно устроилось в этом году без дурацких вещичек,
которые потом стыдно передаривать, но, увы, приходится. Не хранить же их в
доме? А какие подарки вы получили, мои родные? Присылайте нам тоже открытки,
наш сын их коллекционирует. Настоящий филокартист. У него в коллекции уже
полторы сотни карточек на самые разные темы. Есть даже эротические. А что,
растёт мальчик...».
Большего на
обороте карточки не написать. И слава богу. Вы честно исполнили свой долг по
отношению к вашим родителям, например. Нет, что ни говорите, а что-то в этих
прямоугольных картонках есть!
Страсти по Гектору де Сент -Дени Гарно
Вот так сегодня я решил избрать тексты Сент-Дени
Гарно и поработать над ними, потому что они меня покорили. Я долгое время не
понимал, чем местные люди так восхищаются, говоря об этом авторе? Мне казалось,
что всё дело в том, что он праправнук знаменитого историка Франсуа-Кзавье
Гарно, который в пику Дюрхарму (ну, помните: народ без истории и литературы,
это так английский лорд высказался о франко-канадцах), написал объёмную Историю
Канады (1845). Опять же ранняя смерть поэта и художника тоже вызывает
нездоровый интерес. А почему? Не самоубийство? Жаль...
Богатые родители, потомственные интеллигенты,
связи в высших кругах... Мальчик учился всему понемногу, потом заболел, врачи
обнаружили порок сердца. Учёбу забросил, ни кем не стал, зато основал с
друзьями своё издательство и начал делать НОВУЮ поэзию. Самородок-самовыродок.
Короче, не понимал я его. А тут вдруг попался текст из его дневников, писал
только для себя, а умер – так почти сразу же опубликовали скорбящие
родственники – вполне понятное желание оставить бумажную память о безвременно усопшем.
Я и этот текст читал с ленцой, а потом вдруг чувствую, что-то есть в этих
строках, что-то безусловно большое и ценное. Что же? И тогда уже начал
вчитываться, перечитывать, перешёптывать. Стал читать вслух – получилось ещё
лучше. Вот это да, как же я раньше-то не заметил, не оценил. Всё, решено – буду
переводить.
И вот...
Гадкий нищий ходит меж вас, заглядывая снизу в
ваши глаза...
Он бродит вокруг
ваших богатств, он нагло вламывается в ваше счастье. Он хочет насытит свои
глаза вашей радостью. Но видя её, станет ли он обладать ею? Этот нищий беден
необратимо. Он может сколько угодно лазать по чёрным лестницам, стараясь
заглянуть в вашу сокровищницу. В нём есть дыра, через которую всё вываливается,
все его воспоминания, всё, что он хотел бы сохранить. Он как попрошайка с
гадкими глазами, который клянчит раболепно, никакой гордости! Вы даёте ему
мелочь, а его взгляд загорается от вожделения, но его сума давно прохудилась.
Возможно у него и получилось бы из всего, что подают, устроить себе настоящий
пир, но только он остановится, чтобы вкусить, ан нет, нет ничего. И он заранее
знает, что будет так, я только что вы хотите, это сильнее его, это всё, что он
имеет, всё, что он может – и это его жизнь.
Он нищий и он
бродяга, и ему совершенно нечего дать в обмен; он ещё и чужак. Но честно играть
он не может, он жульничает, подыгрывает. Ему лишь бы остаться в игре, быть в
вашей игре, делить ваши радости и ваши горести. Он – самозванец. О каком только
облачении не мечталось ему: друга, сослуживца, собеседника... Он крадёт то тут,
то там, надеясь удержать краденное, а только всё напрасно, одно утомление для
него, потому что половину он потеряет, а другую не удержит. Потому он всегда
наполовину пуст. Он нищ неизлечимо.
И все знают с
первого взгляда, что он он – самозванец, все обличья его износились, нет у него
приличий. Как говорят: потерял всякое приличие. Это о нём. Посмотришь на него –
и вот уже он теряет приличие. Он весь оседает, сдувается, как бумажный пакет,
становится квёлым и его затравленный взгляд ищет всюду крысиный ход, чтобы
скользнуть в него и бежать, бежать, пока не сморит сон от усталости. Оно и
понятно: его взяли с поличным его нищеты, в чужом, украденном наряде, в котором
он прятался, точно за латами, чтобы только удержать себя в стоячем положении.
(...)
В конечном итоге
это самозванство, эта мания грести под себя, вся эта видимость, видимость
выгоды, он и сам это знает, всё это усложняет дело. Если бы только он мог быть
собой, его можно было бы терпеть и даже принять. Он тоже так думает (вся странность
в том и заключается, все думают именно так), но в том-то и загвоздка: как
нищему быть самим собой? Это нонсенс, противоречие в определении. Если бы нищий
мог быть кем-то, у него была бы своя личность, он перестал бы быть нищим. У
него было бы что-то, его глаза, его
руки, его уши, а благодаря им – всё на свете, его глаза, его руки и уши
принадлежали бы ему, они перестали бы быть никчемными орудиями его вожделения,
а его глотка – дырявой сумой. У него было бы своё сердце и своё страдание, своя
настоящая рана, сочащаяся кровью, настоящей, а сама рана по-настоящему
смертельной, из тех, что принимают или не замечают, но он мог бы сражаться за
или против, биться, и он уже не был бы неизлечимо нищим, каким его видят все, у
которого есть только его ненасытное желание обладать. (...)
Вот когда
приходит престранная идея спинного хребта. У него уже были мысли о костях, но
они были не особо чисты. Эта его идея была об избавлении от плоти, ведь на
плоть надежды мало; взять к примеру эту маску, которая вечно выдаёт нас, когда
это меньше всего надо. Представьте, весенний день, и нам верится, что мы верим
в красоту весны и неопределённая радость вылепливается на нашем лице. Мы уже
предвкушаем приличие своего лица, мы думаем пройтись под ветерком на манер
флага, как бы говоря: видите, я имею право на эту радость, видите, я рад и
счастлив. Но тут вы встречаете кого-то, просто прохожего, который окидывает вас
понимающим взглядом, в котором сомнение, в котором нет веры вашей радости (и
справедливо!). Оно и понятно, осталось, затаилось в уголках глаз беспокойство,
которое на скрыть нарочитой радостью, которая колышется на вашем лице. И тогда
улыбка ваша застывает, начинает дрожать, один из мускулов вашей радости
начинает дёргаться, вздрагивать и ваше лицо превращается в гримасу, жуткую,
чудовищную, флаг ваш обвисает лохмотьями постыдными, которые вы хотели бы
сорвать и выбросить на помойку. Нет, не было у вас радости, о которой стоило бы
говорить, а было какая-то незначительная тень радости, которой вы сами не
должны были верить и особенно не должны были лелеять её и растить.
Однако, должно же
быть на лице хоть что-то, хоть какое-то выражение, чтобы без особых мук пройти
сквозь сонмы подобных выражений на улице, выражений закрытости, решимости,
обязательности (не все такие, но именно такие более всего заметны и более
прочих причиняют вам боль). Кому захочется идти с глазами навыкате, с
бесформенной маской плоти на лице, когда малейший толчок страха желаний и
невозможности их может изуродовать её ещё больше, выдавая всем вашу нищету. И
вы решаете выбрать самое определённое выражение, подходящее моменту,
организовать ваши мускулы, утвердить их на костях черепа, помешать им смешаться
и слинять. Но если всё равно вы знаете, что эта маска выдаст вас, то почему бы
не избавиться от её навязчивого присутствия? Обрести простую жёсткость костей,
их суровое молчание. Напрасны тогда будут все вопрошающие вас взгляды, вам
незачем будет отвечать на них, вам не придётся оправдывать невозмутимость ваших
костей.
( В этот момент
ещё не думалось о дрожании, о постукивании и скрежете сочленений, об ужасе
услышать костяную музыку колений и пальцев.)
Но и эта мысль
преходяща. Она не достаточно глубока, она всё ещё цепляется за внешнее,
стараясь избегнуть утомительной видимости плоти на лице. А вот теперь
утвердилась мысль о спинном хребте и о том, как без боли топор вырубает из него
рёбра и даёт ощущение обрубленных сучьев. Это не та мысль, что вынашивается
изподволь. Нет, она приходит извне, это физическое ощущение. Она ухватывает
его, как если бы взаправду. Он садится в своей нищете, в своём совершенном
изнеможении, в своей пустыне. Это стул, это его комната. Вокруг – ничего обо
что опереться, к чему прислониться: безмерное пространство простирается во все
стороны. И все его силы уходят на то, чтобы держаться прямо. Он думает, что
проще было бы обрушиться, рассыпаться по полу. Но никак, невозможно, бог весть
почему. Оно всё равно вернётся, оно заставит продолжать, всё начать сначала.
Через невыносимое время наверно сморит сон. Но наутро проснёшься и всё то же.
Всё так же, всё на той же точке, хоть вой от страха. И нет средств, нет
возможностей, а только надо бы как-то с этим покончить. Не умереть, умереть не
решает ничего, умереть – значит всё оставить в подвешенном состоянии: всё будет
таким же, всё продолжится не иначе. И вот это самое невыносимое.
Он не может
рассыпаться. Он знает, что не может забыть то, что удерживает его вертикально,
что не позволяет согнуться, куда бы он не шёл, чтобы забыть об этом, чтобы
попытаться уничтожить это. Он и не знает, что это такое. Это его жизнь, это,
возможно, такой закон жизни, настоятельность вертикальности, которую не
замолчать, не стереть. И потому все его силы направлены на удержание, сидя на
стуле посреди безкрайнего отчаяния, своего вертикального положения. Все его
силы сосредоточены в узле мышц на лбу, на основании его носа, этот узел тянет в
это ком плоть бровей, эту запутанную сеть упрямства и сомнений, ран и
недовольства, собранных вместе, как последнее препятствие и отказ от тьмы утомлённых
глаз там, ниже лба, ближе к середине, которые уже просто бугорки без малейшего
смысла, затаённые, потерянные уже и не узнать в какой дали, в поиске
химеричного ореола славы и определённости.
И пока он сидит
здесь, внимательный к своим горестям, он чувствует, как по чуть-чуть нарастают
удары по основанию рёбер, там, где они срастались со спинным хребтом. Он
чувствует невидимые силы, вооружённые топорами, которые срубают его ветви. И
это почти облегчение. Теперь-то он окажется единственно вертикальным стволом,
голым наиправдивейше. Это, он говорит, и станет его последним выражением.
Единственно приемлемым, в правдивости которого можно быть хоть сколько-то
уверенным. Он лишится своих оранжерей, рёбер, заключающих в себе его сердце. Он
лишится обличий, поверхностей, которым так озабочено его внимание, постоянно
исследующее их и ими же утомляемое. Ему нечего будет оправдывать. Он перестанет
испытывать эту злую алчность, таящуюся в его груди, его стасти.
И т.д.
Обратите внимание на это заключительное «и т.д.».
Вот так, просто обратите внимание
Felix Khouchinskij
LA VIE PRIVEE DE M. SALVADOR DALI
(surpoème)
traduction du russe par
S. Tchougounnikov
9 Le classique.
Nous nous sommes élevé pas mal –
éduqué
Regarder en arrière – justes cieux !
Dali était trop mental.
Il aimait trop les yeux.
Il les peint dans les déserts
Et dans les chambres sans portes.
Sans les nommer, leur père,
Présentait les amis aux autres.
Il regardait les miroirs
Poussiéreux de ses prunelles,
Et les aveugles noirs
Quittaient les frontières du ciel.
La fumée serpentait en rage,
Ne les rattrapait jamais.
Le copiste de Michel-Ange
S’indignait conter le Maître.
Dali brûlait artistiquement
Dans un château près des roches
(Quand s’allongeait l’horizon
En ligne rouge de fatale approche).
Nos sortons sur la côte mystique.
Nous cachons la larme dans la pierre.
Nous nous souvenons, Yorick,
Pauvres, toujours prisonniers.
ЧАСТНАЯ ЖИЗНЬ
Г-НА САЛЬВАДОРА ДАЛИ
(СВЕРХПОЭМА)
9 КЛАССИЧЕСКОЕ ДАЛИ
Ах, как мы себя воспитали
Оглядываться назад.
Я слишком слоист и ментален.
Я слишком люблю глаза.
Я их рисую в пустыне
Комнаты без дверей
И, даже не дав им имени,
Знакомлю с друзьями друзей.
Гляжу утомлённо в пыльные
Зеркальца из глазниц.
Я вижу, идут Слепые,
Вдоль незримых границ.
Вьётся следок расшатан,
Вдруг принимаются петь.
В котомках у них расплата,
Поводырём у них – смерть.
Я сгораю картинно
В маленьком замке у скал
(мой горизонт вытянут в линию
и она красна и узка).
Выйду на берег моря,
Спрячу тоску в волну.
Вспомнишь ли, Бедный Йорик!
Шут мой, вечно в плену.
Майский
Тайная жизнь г-на Дали
Четвёртый круг
Прогулка Дали с женщиной
Пребуду вовеки:
Здесь воздух
запретный,
Но сладкий,
завещанный предком моим –
Человекоподобною
обезьяной.
Изъяны? Ну что
же,
Возможны изъяны,
Изъяны возможны –
Без них
добродетель ничтожна.
Вот куст ежевики.
Она унавожена
Смрадным
природным экстрактом,
Но вкус её! Вы
довольны? Отрадно.
Вот ваша рука.
Красивые линии и осторожная кожа,
Но всё, что
питает её – так натурно-безбожно!
Мы выпьем вина
вот из этой пушистой растительности.
Не бойтесь. А
впрочем, вы смертны, простите.
К тому же
прекрасны, прекрасны, поверьте,
Тем более, что
для смерти...
В подверженности
смерти имеются расхождения.
Вот, слушайте:
там есть лишайное дерево,
Рисуя его, вы
лишаетесь
Досуже-случайных
суждений.
А в общем,
предметы разбейте
С их
многократностью смысла,
Разлейте и на
игле в туалете
Введите из в
вену...
МОЙ БОГ, СНОВА
ВЕТЕР!



