mercredi 15 juin 2016

Мизантроп - 59

№ 59


Записки усталого человека


Вот, как хотите, а уже и конец сессии, последняя неделя, потом экзамены, всегдашние и утомительные проводы, то зовут в «Виши», то в «Фулям», то предлагают организовать жрачку прямо на месте. А как хотелось бы в последний день послушать любимую музычку, потолковать о насущном, поделиться планами и разойтись довольные друг другом. Но «привычка свыше нам дана...». Впрочем, на этот раз с моими студентами мы будем изготовлять керамические руки. Придёт рукодельник, всё нам объяснит, покажет, а потом из наших керамических рук он сварганит огроменное панно, уже заказанное местным муниципалитетом к празднику, сами знаете какому, не Рамадам, который сеет голод среди арабского населения моих групп.
Становлюсь болтлив. Был в «Доллараме», нашёл там книжонку, которую тут же захотел использовать на продвинутом уровне. Забавная книжонка, просто в помощь предподавателю – представьте себе: описание места, описание внешности разных людей, вырезки из газет, свидетельские показания, отчёты экспертов, запись допросов, финальный отчёт следователя, и всё – на материале одного монреальского преступления, с подлиными названиями улиц и районов. Мечта! Посвятить сессию изучению этих материалов, чтобы в конце решить, кто же всё-таки убийца, который предварил книгу насмешливым письмом, и завершил её примерно в том же тоне. Даже интересно, дадут ли мне продвинутую группу на лето?
А то было ещё, тоже забавно, когда я студентам предложил пойти посмотреть выставку, которой больше нет. Так обидно, что её не продлили ещё на полгода. Я говорил о ней уже, обещал продолжить, что там было в третьем зале, места не хватило тогда на странице «Мизантропа», а теперь уже поздно. Но я всё равно расскажу о третьем зале, потому что такой у меня характер. Лучше поздно, чем никогда. Так вот, выставлялось это творение в зале музея современного искусства. Создатель этой композиции всё тот же Рагнар Кьяртанссон. Своего рода экранизация тетралогии Хальдора (Халлдора, Хальдоура и т.д.) Кильяна Лакснесса, изначально Гвюдйоунссона, нобелевского лауреата, исландца, бывшего председателя общества советско-исландской дружбы. Его книги «Путь на Восток» и «Русская сказка» - о его поездках в Советский союз. Но экранизировалась в духе театральной постановки его четырёхтомная сага «Свет мира» (1937-1940, заметим эти даты).

Надо сказать, что исландский мастер поднахватался у немецкого экспрессионизма и у французского сюрреализма, но в душе был простым рабочим от литературы, реалистичным донельзя, о его реализме говорят, как о «беспощадном», флаг ему в руки. Так вот, четыре книги – четыре экрана, действие всех четырёх книг происходит одновременно в четырёх углах большого зала. Слышно бормотание в кадре, но всё понятно и без слов, более того – всё предельно предсказуемо, если сказать, что главный герой – поэт из нищих, из сирот, обиженный несправедливостью мира и желающий что-то такое сделать, чтобы всё переменилось к лучшему. Что такое «лучшее» объяснить не берусь. Но на стыке трёх –измов могла родиться только остросоциальная, политически ангажированная проза о красоте мире.
Экран первый – явление божества. Олафур, забитый сиротка, остро чувствует красоту мира. Он, конечно, безграмотный и немытый, в глазах его опекунов – бездельник и существо совершенно никчемное, но его тянет к небу, к бессмертной лазури, к созерцанию великолепных исландских закатов, когда солнце прячется за величественные глыбы льда. Ледников там в избытке. Олафур восхищён величием божьего мира и его первый экстаз – религиозный. Он хочет написать об этом. Он хочет написать сотни томов – чисто поэтическое желание объять необъятное. И это симпатично в нём.
В нём принимают участие поэт-бродяжка и толстуха Магнина, которая посвящает Олафура в плотскую любовь. Олафур заболевает, лежит, как парализованный. Его на носилка перетаскивают в соседнюю деревню, где молоденькая девушка, ещё совсем подросток, даёт ему выпить волшебное снадобье, элексир любви, надо понимать поэтически, и Олафур чудесным образом исцеляется. Теперь он готов вернуться в настоящую жизнь с её непримиримой борьбой и множеством конфликтов. Он поселяется в рыбачьем посёлке и на этом заканчивается первый экран.
Экран второй – дворец летней страны. Олафур всё тот же мечтательный поэт, но в рыбачьем посёлке он сталкивается с социальными трудностями, которые определят его политический выбор, угадайте, какой? Тут в оппозиции к социалистическим идеалам оказываются нарождающийся капитализм и исландский национализм. Чем-то мне это всё напоминает Горького (Пешкова)А.М.
Дворцом оказывается заброшенная усадьба, в которой Олафур поселяется и где узнаёт прелести дикой природы. Усадьба, увы, сгорает, и наш поэт опять оказывается без крова. В огне сгинули его рукописи, всё, что он насочинял в этот блаженный для него период единения с природой. Лето прошло, впереди зима и возможная смерть от холода. Ну, и кушать тоже всегда хочется. Судьба посылает ему Яртрудур (вариант Гертруды), они познакомились, когда он ещё жил у своих жестоких опекунов-палачей.
Экран третий – дом скальда. Прошло пять лет. Олафур уже отец семейства, у него есть крошечная девчушка, в которой он души не чает. Но она заболеет и умрёт. Олафур живёт с Яртрудурой (поэтому я предпочитаю называть её Гертрудой). Она несколько старше его и очень старается, чтобы их семейная лодка не разбилась о быт. Олафур испытывает по отношению к ней уже не любовь, а жалость, которая сильнее всякой любви. Однако довольно скоро он понимает, что поэзия и дом – вещи несовместимые. Вместе с тем он оказывается втянут в политику, хотя и против воли.
Как сочетать несовершенство социального устройста человеческих сообществ и грозную красоту природы? Как выйти победителем из этой тяжкой схватки, в которой главный приз – человеческое достоинство, уважение к себе. Очень похоже, что только через страдания поэт может постигать мир. Олафур становится мучеником поэзии. Всё двусмысленно, меж поэзией и реальным миром – непроходимая пропасть. Чем разрешиться этот глубочайший внутренний конфликт – ответит четвёртый экран.
Экран четвёртый – красота неба. Из тюрьмы несовершенной семьи Олафур попадает в тюрьму настоящую. Затем, отыскивая могилу поэта Сигурда Брейдфьорда, перед которым он преклоняется, он видит сон. В этом сне великий исландский скальд произносит всего три слова: Её зовут Вера. Наутро Олафур знакомится с девушкой, которая тоже предаётся созерцанию пейзажа. Одно только её присутствие всё изменяет в его судьбе, в его восприятии мира. Он уверен, что это и есть его Вера. Это – нарождение мира! Всё, что было прежде – перестало что-либо означать. Но, конечно, можно и не мечтать о happy end. Это было бы непозволительной роскошью для исландца. Нет, просто «красота одна превыше всего», а там хоть замёрзни насмерть на ближайшем леднике. Вера – это только  понятие и ничего плотского. О-о! конечно, конечно...
Самый любопытный персонаж всех четырёх экранов – человек в красной поэтической бабочке. Все экраны чёрно-белые, с лёгкой голубизной пейзажей, но лукавый человек в красной бабочке переходит с экрана на экран и, слегка кривя губы, слегка брезгливо комментирует происходящее. Впрочем, о том, что и как он говорит, мы можем только догадываться. Великая мистика исландской речи!
Вот на эти четыре экрана я советовал моим студентам хоть одним глазком глянуть, а уже было поздно, уже всё кончилось, а мне так хотелось бы узнать от них, что они увидели, что поняли, понравилось ли им это творение и нравится ли им вообще современное искусство. Короче, было бы разговоров на целую неделю. Но в ближайшую неделю – экзамены, а потом – почти месяц гуляй, до следующего контракта. Вот бы мне группу попродвинутей!



Из цикла «Обещанное»


Alphonse Désilets (1880-1956), agronome de profession, a voué un « culte pour nos bonnes gens, leur vie joyeuse et rustique, et la terre où s'exprime leur simple histoire ». (Camille Roy, 1939, p. 110)
Всё тот же Камиль Руа, о котором мы уже не однажды упоминали так отзывался об Альфонсе Дезиле, агрономе по профессии, который был предан «культу наших славных людей, их радостной, сельской жизни, их земли, выражавшей их простую историю». Обязательно поговорим о Камиле Руа. Это стихотворение Альфонса Дезиле завершает цикл стихов квебекских поэтов о доме, как о символе родных мест. Был период в истории Квебека, когда многие покидали свои дома, чтобы прокормиться в городе, уезжали далеко и часто навсегда, с сожалением или с горечью, а дома оставались, заколоченные, ветшающие, страшные.


УМИРАЮЩИЙ ДОМ

Вы распознаете его, проходя мимо;
Молчалив он лет, бог весть, уже сколько!
Старики скажут, что в тридцать далёком
Его подновили, известью подбелили,
Продать чтоб, наверно, подлатали елью,
А только никто этому не поверил...
Если приоткрыть ставни из чёрной тсуги,
Закрытые, как веки, с незапамятных лет,
Узнаете о песнях, об улыбках, чего больше нет,
А ещё о горе, о тяжёлой разлуке,
И о любви, до того самого часа,
Когда, забыв о гнезде родном, о колыбели,
Ушли, закрыли двери, уж больше не пели,
А дом помнит всё и того, кому он обязан
Рожденьем своим, тому работящему предку,
Такие прежде были не редкость.

Забытые вещи. На крючке, вбитом в стену,
Старый льняной жилет. Вот ухват для очага.
Старые, под лестницей, два стоптанных сапога,
Да ещё соломенная шляпа самодельного плетенья.
Старуха плела. Души его лохмотья –
Всё, что осталось. Жуткий, как в чулане скелет,
Как смерть лихоманка, как предсмертный бред,
Дом умирающий, крепкий ещё вроде,
Держащийся, но, увы, обречённый,
Под топор судьбы головой склонённый,
Позор какой! Как с таким сжиться?
Жизнь была, а стала небылица.

В сердце своём, прежде радостном, переживая
Неблагодарностью людскую, погрузился дом
В молчание, в прозябание – мука злая,
Которую он терпит без ропота, без гнева, молчком.

А хотите узнать его добродетель,
Что теплится, наследство без толку и проку?
Тогда в метель, под вечер, до костей продрогнув,
Откройте дверь, войдите в дом, затопите печь и,
Получив на ночь кров, услышьте радость:
Дом ликует, дышит, смеётся, живёт,
Счастлив, что снова нужен, надеясь, что тот,
Кого он приветил, сумеет завтра ж
Вымести сор, всё начать сызново,
Поселиться навеки, согрев углы,
Что жесты новых хозяев будут смелы,
Умелы, уверены, вот будет жизнь тогда!
...

Сын Теода Дезиле, производившего мебель для церквей, и Вирджинии Амлэн, Альфонс Дезиле родился в Викториавиле 5 апреля 1888. Он получил образование в колледже Сакре-Кёр в своём родном городе, потом уехал в семинар Николе (1905-1911), потом в институте, в местече Ока, в сельскохозяйственном колледже Гвелфа в Онтарио, наконец в монреальском университете, где и получил диплом агронома в 1914 году. Занимаясь агрономией в округе Монморенси, он основывает в 1915 году Общество Жён Фермеров, чтобы улучшить условия их жизни, а заодно способствовать  развитию и сохранению культурного наследия и ремёсел. Потом Дезиле преподаёт управление хозяйством в департаменте народного образования. А параллельно с этим сотрудничает, а потом и руководит журналом «Почва», официальный орган Общества Искусств, Науки и Литературы Квебека и  изданием «Славная Фермерша», позднее «Земля и Очаг». Будучи яростным защитником традиционных ценностей, Альфонс Дезиле, известный под псевдонимами Жаклин и Орлеанская Дева, публикует множество сборников стихов и прозы, а также биографий на эту тему: Поэтические студии, Моя страна, мои любови, Дыхание земли, В стране клёнов и т.д. Его творчество позволит ему стать президентом Общества франко-канадских поэтов. Он умер в Квебеке-городе пятого октября 1956 года в возрасте 68 лет.

LA MAISON QUI MEURT

Vous la reconnaîtrez en passant sur la route ; 
Elle est silencieuse, on ne sait depuis quand !
Des vieux vous diront bien qu'il s'est fait un encan 
Chez elle, en « trente-sept », et que sa vieille voûte
Fut faite d'épinette et blanchie à la chaux, 
Mais ils ne savent rien de plus sur son histoire...
Si vous entr'ouvrez les volets de pruche noire
Qui, depuis bien longtemps ont tenu ses yeux clos, 
Vous saurez la détresse où la plongea naguère 
Le départ de tous ceux qu'elle a vu naître au jour 
Et chanter et sourire et se parler d'amour 
Avant d'aller mourir sur la terre étrangère. 
Elle vous parlera des nids et des berceaux 
Qu'elle sut protéger contre l'intempérie ; 
Elle évoquera même un vieux qui l'a chérie 
Parce qu'elle est le fruit de ses vaillants travaux.

Les objets oubliés, pendus à la muraille,
Un vieux gilet de lin, les pinces du foyer,
Une vieille chaussure au pied de l'escalier,
Un chapeau dont grand'mère avait tressé la paille,
Sont les seuls lambeaux d'âme qui lui soient restés.
Aussi ressemble-t-elle à ces affreux squelettes
Que la mort, au détour du chemin sombre, guette
Et qu'une âpre bourrasque aura vite emportés. . .
Elle s'en va mourir comme une condamnée.
Soumise à son destin, elle a courbé le front,
Elle s'est prosternée en face de l'affront
En attendant que l'heure ultime soit sonnée !...

L'abandon qu'en son cœur, joyeux anciennement, 
A fait naître aujourd'hui l'ingratitude humaine, 
Le silence et le froid, son plus cruel tourment, 
Elle supporte tout sans murmure et sans haine.

Voulez-vous éprouver la solide vertu 
Qui l'anime et que lui léguèrent les ancêtres ? 
Quand la tempête, un soir, fouettera ses fenêtres, 
A son toit, par l'orage tant de fois battu, 
Demandez un asile et vous verrez la joie 
Qu'elle met à rouvrir son sein hospitalier ! 
Elle vous offrira le vieux siège oublié 
Près de l'âtre où personne aujourd'hui ne s'assoie. 
Elle vous défendra contre le vent rageux 
Ou l'éclair qu'interdit son vieux paratonnerre ; 
Et vous reconnaîtrez que son grand cœur de mère 
Quoique triste est resté vaillant et généreux...

(Mon pays, mes amours, Chez l'auteur, 1913, p. 24-26)

mercredi 1 juin 2016

Мизантроп - 57

№ 57
Вот беда, забыл опубликовать № 57, теперь он будет после № 58, звереем!




Азиатская радость

(продолжение, начало №№ 41-44, обложка41-50 и №№ 51, 53-56)

Что я могу знать о том, что было без меня, чему я не был свидетелем и что всегда обходится без свидетелей. Я – доверенное лицо вас обоих, молчальник и слушатель «шороха крови». Как знать, может быть, я пишу книгу не о поэтах, а о самой Поэзии?
Скажи мне, милейшая Дщерь, если бы я на твои вопросы говорил о нём другое и по-другому, что-нибудь изменилось бы? За вашей зимой будет ещё ваша весна и ваше лето. Обязательно будет осень. Ваша? То, что было летом, действительно ли это предел ваших чувств? А то, что из-за вашей любви я сначала рассорился с ним, а потом и с тобой? А что было в том осеннем письме два года спустя? Мы с Сержем не общались почти год, по разным причинам, и вдруг – письмо. На мой адрес, но для Тебя. И после этого письма ты тоже исчезла на полгода, а как только появлялась – исчезал Серж. Ты держалась гораздо независимей, а Серж, господи!, весёлый месьё Серж, застав тебя у нас безумел, веселел нарочито, лихорадочно, пьяно, дерзко и всё равно спешил уйти. И я был Свидетелем, но не Богом. Не в моих силах было свести вас снова. Таково свойство Поэзии. Она смеётся над логикой и смеётся на Гением, требуя всё того же припева: «... мы просты, просты и вовсе к чёрту сказки о богах...», находя случайное подтверждение в простеньком рассказе Набокова.
Он пришёл, когда «музицирование» уже началось и сразу не заметил её в числе гостей. И все слушали музыку, и уйти было неловко. Так не принято в интеллигентном обществе. И он вспоминал, пока звучала музыка. Не успел опомниться, как музыка громыхнула в последний раз и она ушла. Так бывает, посмотрят, как бьются о волнорез мутные штормовые волны, минуту, десять минут, потом скажут: всё.  Вот последняя волна! Отвернутся и уйдут, а шум прибоя уносят с собой, и за поворотом он превращается в последнюю, отстоящую от остальных, ноту. Одинокую и не всегда золотую, и чаще – без рукоплесканий, потому что «ни для кого, лишь для Тебя». И я не Бог.
Пусть ещё пара двенадцатистиший о нас, о жизни в раю, забывчивой, как исповедь наркомана. И хватит на сегодня!
Отрава памяти высушивает мозг,
Мы жили весело, ничем не беспокоясь,
Но исподволь копилась в сердце злость,
Вскипая ядовитою строкою.

Мы не любили ближних и себя,
Как выясняется, мы не любили тоже.
Искусство бесподобное любя,
Мы ради пены лезли вон из кожи.

Старик, интеллигентный наркоман,
Мой лучший друг мне написал на память,
Что гениальность – трюк, и надобен талант
В трюкачество своё поверить. Амен.

ххх

Нас не полюбят критики искусства,
Мертво искусство – мы не умираем.
Мы шляемся своим бумажным раем
И нам уже не холодно, не грустно.

Не одиноко. Мы собой довольны,
Мы пережили страх грехопаденья.
За ближними мы не ходили тенью,
Хоть самы – тени, нам совсем не больно –

Наступишь – мы скользнём из-под подошвы
И восстановим очертанья дымом
Дешёвых сигаре. И не любимым
Себе подарим памятливость в прошлом.



Записки усталого человека


В музее современного искусства


Бывают же культурные люди, которые живут искусством. Среди моих знакомых есть таких несколько. Как большинство культурных людей они испытывают некоторые финансовые трудности и потому ходят в музеи, когда цена со скидкой. Это не всегда удобно, но – приходится мириться с трудностями. К тому же среда вечер, при хорошей погоде – разбивает неделю и делает её не такой долгонесносной.
И мы пошли в музей современного искусства. Вот так, в полцены, и пошли. Как культурные люди.
Ну, центр города, высотные здания, широкая площадь Искусств, модерновый музей – средоточие современности, залог будущности. Выставки-инсталляции. Теперь просто повесить на стенку картинки – фигня. Теперь надо что позаковыристей, с использованием новейших технологий. Надо идти в ногу со временем. Вот и идём.
Работы исландского мастера перформанса (так это называется, ого!) Рагнара Кьяртанссона (RAG-ner kuh-YART-un-sun – спасибо за транскрибцию) по своему духу иронично-юмористичны. Так сказано в передовице журнальчика, выпускаемого музеем к каждой выставке. Этот номер числится третьим, том 26, зима 2016. Что не исключает серьёзности и даже некоторой философичности... инсталляции и передовицы.
Довольно балагурить. Взялся – пиши. О! о! шумят!  Значит, там... 

Нашему мастеру отвели три зала – внушительно. В первом – огромный экран шесть часов с лишком нон-стопом показывает песню «Тоска» или «Скорбь», Sorrow, a lot of sorrow. Я постоял пару минут и двинулся дальше. Бывает и дольше – десять часов! Можно и прилечь. Многие, кстати, так и делают. Лежат, думают, слушают, медитируют, не спешат, а куда торопиться? До закрытия ещё три часа! Отдыхай!
Во втором зале – девять видеокартин. Это полюбопытней будет. Восемь из них показывают комнаты одного внушительного дома, что-то вроде помещечьей усадьбы 19 века. Белый, с колоннам, на холме, горделиво, основательно. Хозяев нет; разорились, умерли, продали дом и уехали. Теперь в доме живут музыканты-художники, богемствуют в самом лучшем смысле этого слова. Мне бы тоже так хотелось. У нас подобное было, но без такого размаха, без роскоши, без техники, а тут – у каждого наушники, все между собой связаны, каждый может слышать остальных, может подстроиться... казалось бы, все вместе и каждый сам по себе – картинка современных виртуальных отношений между людьми. Вот в этом зале можно было бы провести хоть целый день. Композиция длится минут сорок, но взглядов на неё может быть множество. Она, инсталляция, выражаясь технически, может рассказать девять историй, а если их сочетать между собой – гораздо больше. Вопрос только в желании выслушать эти истории. Насколько вам интересны чужие истории и способны ли вы вообще их услышать? Вот вспыхивает экран и появляется долговязый чудак, бритоголовый, с электрогитарой. Заходит в комнату, спокойно, особо не оглядывается, привычно. Обстановка самая интеллектуальная, ничего лишнего, но стол, кресло, на котором лежат наушники, книжные полки под потолок, лампа. Корешки книг разглядеть не удаётся, но книги основательные, с золотым тиснением. Всё солидно, спокойно в этой комнате, гитарист кажется посторонним в такой обстановке, но он ведёт себя, как дома. О чём-то думает, никуда не спешит, до начала сеанса ещё минут десять, он может подготовиться, попробовать звук, но этого не делает, ждёт. Заходит другой музыкант, здороваются, кивая друг другу. Друзья? Товарищи? Как знать... тот музыкант выходит... с чего я решил, что он – музыкант? Может – технический директор? Гитарист присаживается на стол, нога на кресле, смотрит в пустоту. В глазах – как будто тоже пустно.
Оставим его и обратимся к соседнему экрану. Другая комната, в ней слева – окно. За окном дерево, трава, часть пейзажа. Судя по освещению – около четырёх пополудни. В комнату заходит девушка лет двадцати трех- двадцати пяти. Она с аккордеоном. Одета легко, воздушно, в чём-то прохладно фиолетовом, своего рода туника по греческому образцу. Её нагота взыскующа. Глядя на неё чувствуешь себя вуайером.
Перед окном – мраморная скульптура, прозрачная от света. Что-то вроде Амура и Психеи. Движение времени заметно по шевелению листвы за окном. Аккордеонистка надела наушники и ушла вовнутрь, покачиваясь на цыпочках, прислушиваясь к себе. Воплощённая медитация. Возможно, что всё это не нарочито.
Тем временем вспыхнул третий экран. На нём ещё один гитарист сидит спиной к нагой натурщице, которая задрапировалась белой простынкой, отвернулась, делает вид, что спит. А может и вправду заснула. Такая ей отведена роль. Присутствие-отсутствие. Пусть спит, утомлённая красавица. Пусть будет красавицей, хотя со спины не видно. Впрочем, красота, в отличие от наготы, не объективна, увы.
Я не увидел – почувствовал за спиной чьё-то присутствие. Не зрителей, нет, хотя в них недостатка не было. В основном – студенты, явно «арт» направления. Они не мешали, хотя тоже перемещались, перешёптывались, предельно серьёзны.
Экран в центре зала показывал салон и рояль. Рояль симфоничен! С какой стати при нём оказался тромбон? Да был ли тромбон? Может, тромбона-то и не было?
Сейчас модно – хипстеры. Бородатые мужики, богемно настроенные, с изящными, подчёркивающими изыск деталями. Подробнее – на Википедии. Но шарфик, но очки, но шляпа! Как вспомнилась мне поэзобабочка на горле! Как мы хотели быть изящней... и не могли. Вспоминается диалог с одним поэтом той хипповой поры конца семидесятых в Питере. Драгомощенко, Аркадий:
- Встретимся у пяти углов. Меня узнаете, у меня очки без оправы.
- Как это?
- Увидите...
Решил проверить, что о нём говорят в сети, и вдруг обнаружил, что он уже четыре года, как умер. Мир праху его, развеянному, как завещал, у маяка в Кронштадте. Почитайте о нём на той же Википедии – он был простым советским хипстером. Почитайте его стихи на сайте Вавилон.
Пианист и тромбонист – типичные хипстеры в наушниках.
Проходная комната. Лестница вниз и вверх, барьерчик, кушетка. На кушетке – восхитительная брюнетка, соперничает в привлекательности с аккордионисткой, сама же – тень виолончели – наисексуальнейший инструмент. Всё то же – туника и наушники.
О!-ооо! Если я буду так всё подробно описывать, то и целого номера Мизантропа мне не хватит. Надо будет поднапрячься и спрессовать моё повествование до гениального. Хотя это и не в традиции отечественной прозы.
Ладно, скажу только, что шестой экран был отдан ударной установке где-то в кухне, седьмой – гитаристу в ванной; я предположил, что вода может за сорок минут остыть, что аккустическая гитара от воды разбухнет, что хоть он и хипстер, и автор всей этой головоморочки – а раздеться,  голым пройтись ему было слабо (экран включился – а он уже в ванне, а когда выключится – он будет по-прежнему в ванне. А кто-то, может быть, ждал именно этого?),  восьмой – а, чёрт, позабыл, но это и не важно, а на девятом экране – вид дома с террасой, на которой – толпа музыкально настороенной молодёжи. Этот кадр похож на кадр Кустурицы, на помещичью ностальгию барина Михалкова, протяжный пейзаж, холмы, леса и люди, которые сойдут с террасы и пойдут в луга всё так же хорово запевая – чем не цыганский табор?
А дальше – звучит песня, все музыканты всецело отдаются ей. Карел Чапек так описывал массовое совокупление саламандр.
А вообще же меня лично больше всего привлекли окна, крохотные кусочки света, того света, что за окном, меркнущего, намекающего, что то, что мы видим на экранах – не импровизация, что снято было несколько дублей, а то и несколько дней провела эта группа музыкантов в этой усадьбе, пока всё было отснято и смонтировано. Свет меркнет, включаются лампы, музыканты в экстазе, натурщица спит, мраморные скульптурки теряют свою прозрачность, обретают плотность, белеют, приобретают глубину, тени становятся резче. Вечереет, табор уходит в холмы, как в небо, песня угасает...
Кто-то ходит по комнатам и гасит свет.
Ну, и нам пора. А в третьем зале...
А что в третьем зале – в другой раз. Читайте Мизантропа, отрезайте, складывайте, сохраняйте. А вдруг, через много лет... Эх, хипстеры...



Обещанное

(продолжение, начало № №53-56)
Nérée Beauchemin (1850-1931) chante «la terre, le clocher, la race : triple objet de la littérature régionaliste qui fleurit avec une abondance nouvelle au pays de Québec après 1900.» (Camille Roy, 1939, p. 67)

То-то я удивился, когда узнал, что Нере Бошмэн – это мужчина. Удивительные трюки выделывает иной раз французский язык. Но, так или иначе, этого поэта считают одним из самых видных писателей-почвенников конца 19-начала 20 веков в Квебеке. 
Скажем о нём несколько слов, а потом обратимся к его тексту. Так вот, Нере Бошмэн был медиком и поэтом по совместительству. Он вырос в очень и очень благополучной семье. Стоит сказать, что в родне его матери числились такие видные люди, как Ломер Гуэн, бывший премьер-министр Квебека, и Арам Потье – генерал-губернатор штата Род-Айланд. Я уж не говорю о втором епископе Труа-Ривьер монсиньоре Лафлэше.
Получив классическое образование, он избрал профессию медика и, после окончания Лавальского университета, вернулся в свой родной городок Ямашиш (по-русски звучит совершенно уничижительно), где он и проживёт всю свою довольно долгую жизнь. Двадцати восьми лет отроду, благополучный медик возмёт в жёны дочь депутата округа Сент-Морис Анну Ласерт. Она подарит ему пятеро дочерей и столько же сыновей. Без трагедий.
В 1884 году Нере Бошмэн опубликует в газете «Отечество» (La Patrie) своё первое стихотворение «Озеро». Это сотрудничество продлится двадцать лет. Вообще же, читая биографию поэта, я ощущал «незыблемость устоев», «прелесть природы», «основательность веры», короче, всё то, чем восхищался Камиль Руа (смотри выше, по-французски). И опять же – о Камиле Руа – как-нибудь при случае, но обязательно. Фигурой он был в культурной жизни Квебека весьма заметной.
Скажем ещё, что Бошмэн был знаком с другими поэтами Квебека, вошедшими во все антологии: Луи-Оноре Фрешет и Памфиль Лёмэй. За свою поэтическо-патриатическую деятельность Нере Бошмэн получил почётную докторскую степень от Лавальского университета, Большой приз светского апостольства (О! это тема для изыскания, светское апостольское движение в Квебеке! О! это такая придумка католической мысли, о которой надо будет обязательно поговорить в другом месте и при других обстоятельствах). А ещё, за год до смерти, он примет медаль французской Академии, а это – высшая похвала для квебекского поэта.
Ну, вот, теперь вы знаете, кто такой был этот самый Нере Бошмэн. А теперь узнайте, что он написал по теме нашего изыскания: брошеный дом в поэзии Квебека.

ПУСТОЙ ДОМ
Низенький дом под высокой крышей,
Что с каждой зимой врастает всё глубже
В землю, накиданную к тому же
Вкруг домика под высокой крышей.
Что видится дому там, дальше, там, выше?

Чердачные окна мигают, слезятся,
Чтоб видеть ясней, строго хмурит брови,
И видно усилье его – подняться,
Взглянуть на закат из-под низкой кровли,
Увидеть ясней, строго хмуря брови.

Он там, вдалеке, под плитой могильной,
Тот, кто любит тебя, кто любим тобою
Домишко старый, под шапкой пыльной,
Тот кто любит тебя, кто любим тобою,
Ушёл, навсегда забытой тропою.


LA MAISON VIDE

Petite maison basse, au grand chapeau pointu, 
Qui, d'hiver en hiver, semble s'être enfoncée 
Dans la terre sans fleurs, autour d'elle amassée. 
Petite maison grise, au grand chapeau pointu, 
Au lointain bleu, là-bas, dis-le-moi, que vois-tu ?

Par les yeux clignotants de ta lucarne rousse, 
Pour voir plus clair, plus loin, tu sembles faire effort, 
Et froncer les sourcils sous ton chapeau de mousse. 
Vers ces couchants de rêve où le soleil s'endort, 
Pour voir plus clair, plus loin, tu sembles faire effort.

Il est couché, là-bas, au fond du cimetière, 
Celui qui t'aime encore autant que tu l'aimais. 
Petite maison vieille, au chapeau de poussière, 
Celui qui t'aime encore autant que tu l'aimais, 
L'absent, tant regretté, ne reviendra jamais.

(Patrie intime, Montréal, L'Action canadienne-française, 1928, p. 39-40)



Снова Майский!


Получил долгожданное письмо. Вот оно:

Как вы там? Мы вот тихо радуемс 
Нашел пост-новоценностное стихотворение (не путать с постмодернизмом). Бессмысленное по форме, трагикомичное по сути. Как сказал бы Катаев, “в этих стихах переночевал Диккенс” (ну, не Диккенс, пусть хотя бы Майский). 


Льюис Кэрролл - фотограф (фотография актрисы Эллен Терри)

Зашедши в старый дом в Твери,
Пропахший старым коньяком,
Я к старой подошел двери 
Со снимком старым Э. Терри.

Элен! Простите сумрак залы,
Витийство обветшалых стен,
Всесокрушающее жало
Времен злосчастных перемен.

Век девятнадцатый, как ваши
Цветные - с пяльцев - кружева.
Он восхитительно бесстрашен,
А на устах слова, слова…

О слухах светских, плутнях, сплетнях,
О новых платьях, о балах.
Жаль перешибленного плетью
Всего того… Эллен, ах, ах

Колечком локона шутливо
Весь век заряжен в пистолет.
Стрелялись. Смерть. Какой вы милый!
Тебе, Эллен, семнадцать лет.

Пятигорск, 1988 
А вот и мой ответ:

Как приятно, что ты объявился! Я всё беспокоюсь, но из деликатности не суюсь.
Расскажу тебе анекдот о чудаке - собирателе писем Тургенева и прочих известных русских писателей.
У меня была пара недель каникул, так я ковырялся в архивах и наткнулся на письмо этого коллекционера. В письме он поздравлял меня с прекрасными, как всегда, переводами и надеялся, что мы увидимся в самое ближайшее (тогда) время.
Как ты понимаешь, мы не увиделись, со дня этого последнего письма прошло десять лет, но я всё равно подумал, не написать ли ему письмецо. Был у него и электронный адрес, но, увы, изменился; пришлось мне раскошелиться на полтора доллария и послать ему писулю от руки. Я не был уверен, что письмо найдёт своего адресата, послал и забыл. А тут вдруг на днях - звонок.
Он! Уверяет, что и сам последнее время вспоминал обо мне, что у него есть новые письма, которые я мог бы перевести с французского и немецкого, что он сожалеет о таком долгом нашем перерыве в общении и т.д. Он до того возбудился собственными признаниями, что принялся мне рассказывать о всяком разном, даже прочитал мне стишок Галича, и свой собственный, несколько заунывный опус, и ещё чей-то. Он хотел общаться, он был в восторге от нашей беседы, от того, как у нас всё или почти всё совпадает.
А мне тут Крошка моя жестами показала, что включила печь (я хлеб собирался печь). Через пару минут печь пропищала о своей готовности принять подошедшее тесто. Мой собеседник всё заливался соловьём, я прижал трубку к уху плечом, вывалил тесто в специальную мою хлебную кастрюлю, чертыхнулся, что решётка стоит слишком высоко (я не просил Крошку включать печь), решил переставить, она не захотела выниматься без усилий и в этих усилиях я плечом, щекой, скулой, чёрт знает чем на что-то там нажал, кнопочка пикнула и телефон отключился. В тот самый момент, когда на другом конце готовились совсем уже несусветные откровения. Я, разумеется, тут же перезвонил, но в ответ получил нечто вроде "я всё понял, мне и в самом деле надо было уже закругляться, как нибудь увидимся..."
И с тех пор - тишина. Мне кажется, он всё-таки обиделся. Жаль. Очень жаль.
Мораль: не стоит отвлекаться, когда говоришь с человеком, даже на хлеб насущный не стоит отвлекаться. Не хлебом единым...
С восторгом прочитал твой стишок и обязательно его обрамлю своими соображениями и воспоминаниями, о чём - через номер, 56 уже в наборе.
Хочу ещё, ненасытный я.
Ты обещал графоманить с недавним приобретением сборничка Уоллеса – где оно?
Я НЕ ПРЕССУЮ, ПРОСТО ИНТЕРЕСУЮСЬ.

Забавно, на это я получил довольно скорый ответ. Привожу и его:
Спасибо за исторический анекдот, в том смысле, что он войдет в историю.

Не спешу писать, как гурман все еще вдыхаю свежий аромат купленной книжки. Полистал, пощурился, поцокал языком, прикинул масштабы.

А потом вдруг добавил цитату, смысл которой я никак не могу одолеть. Может, кто поможет... в связи с чем, зачем бы это? Просто из красоты? По велению сердца?

"Сейчас, на расстоянии многих лет, мне кажутся неправдоподобными эти разговоры и мысли в разбитой теплушке, где в дырах от пуль посвистывал осенний ветер и дружно и весело сосуществовали совершенно разные люди – впавшая в нищету певица и куртизанка Люсьена, ксендзы, кавалер Почетного легиона, подслеповатый философ Назаров, не расстававшийся с томиком Гейне, и я – тогда тоже человек без явной профессии, склонный к полетам воображения"  - Константин Паустовский