№ 11
Эрик Сати
Сержа Чугунникова
«Эрик
Сати редко играл на пианино»
1.
Серебряная форель
Покой холодных
развалин
Бабмуковая
трубочка
В японском кофе
О женственность
узких рыб
Крошащихся как
коралл
По правилам нашей
игры
Гора альпийски
молчит
Всё просто : бутыль
узка
И холодны грани
стакана
Форель кусками в
желе
А рот от вина
розов
Целуйте
2.
Наша смерть малышка
скребёт
Точно дьявол в стеклянной
банке
Таракан до страни
прозрачен
В золотую пудру
одет
И чёрный
бюстгалтер на нём
3.
Наплюй на золотую
пудру
Я уснувшая рыбка
твоя
На мраморе и на
кости
Расчленёнка
форели - я
4.
Разрежьте,
маэстро вот эту
Кривыми ятаганами
маникюрными
Японскими
5.
Вырежьте женщину из
белой бумаги
Мы ей отрезали
ноги
Мы ей отрезали
руки
Мы ей отрезали
груди
И всё всё всё всё
всё
И пошли кофея
испить
6.
Я чувствую
Воздушние массы
музыки
Убежище крылатых
дирижаблей
Вагон-холодильник
отверст подробно для избранных дев
Убежище летающих
пленниц
7.
Песнь холодной креветки
В айсбергах
майонеза
В ледовых пространствах
Знакомо ли вам
Одиночество
чёрной твари?
Я механически
дёргаюсь
Ножки мои мои
ножки ножки
Я погружаюсь
В летаргию
В ностальгию
В зимнюю спячку
В красной одежде
я
Подобен
архиепископу Беркли
Однажды я сброшу
свой панцирь
И останусь прозрачно
наг
8.
Песнь усталой
улитки
Только в саду в
саду исключительно
Тварь безногая я
стекаю
Вместе со слезами
лимона
Я обломок
детского пианино
Обсосанный клавиш
Жемчужный плевок
Прогуливаюсь я
9.
Женщина-угорь
О оросите лимоном
Моё жирное тело
Узкое
Как жирафа
Персонаж – естественный носитель сюжета,
но для того, чтобы он стал составной частью
структуры, надо предположить известный «диалогизм» персонажа, внутренний и
внешний.
Возьмём
стандартную схему, любовный треугольник: Он – Она – Третий, безнадёжно влюблённый в Неё, тогда как Она
влюблена в Него, а Он, предположим, в свою науку семиотику.
И вот, первая
структура: персонаж, влюблённый в себя (ибо любить науку – это в первую очередь
любить себя в ней).
Можно было бы
разделить характеристику-портрет персонажа и взгляд на него влюблённой
студентки, но тогда структура, предполагающая отношение-связь погибла бы, стала
мёртвой формой. Основное достоинство «структурного» рассказа в том, что он не
даёт форме умереть. Но мы описываем персонаж, чтобы не «умереть» формально.
Скажем о том, чем Он занимается, словами всё той же студентки. 2.
Преподаватель-деконструктивист, вот почему ощущение от его слов принимает
образы умирания, разложения, ощущение фантасмогории, контрастирующей с
обыденностью его появления в лекционном зале. 3. Мы отметили уже три структуры,
которые в последующем будут повторяться. Повторение структур – обязательное
условие художественного текста (Шкловский? Лотман?)
Вообще же
экспозиция дважды повторяет себя, особенно в деталях: Elle est en feu. Ses phrases (à lui) sont froides, bien terminées et toujours ouvertes –
il parlait de la liberté. La liberté parlait à travers lui. Sa bouche, rouge,
brillantes, avide de la liberté. Je voulais l’embrasser.
Il parlait des systèmes de phrases, de la pratique
totalitaire qui se réalisait par la dominante des unités lexicales. De la tyrannie
de syntaxe, de la volupté du texte, de l’orgasme des phrases et des périodes,
de la guerre des langues.
В этих словах
можно было бы описать некоторые понятия деконструктивизма. Вообразим студентку в её безумии
влюблённости. Она трогает свои волосы, они ей мешают конспектировать лекцию её
кумира. Парадигмы и синтагмы дымятся в её тетради, как только что выпавшие из
ствола гильзы.
И этого будет
достаточно для экспозиции. Мне кажется, что это идеальный момент, чтобы
напомнить об исторической реальности рассказа: весна 68 в Париже. Французская
«культурная революция». Жорж Помпиду скажет в июне: « Rien ne sera plus comme avant ». Несколько
мутно, но декларативно. Была весна, солнце отдавало свою огненную плоть стеклам
окон. Можно было догадаться, как свежо дышится на бульваре. Перед глазами
оранжевые и чёрные ромбы модернизма совсем не так, как значки траура на бумаге.
Ей хотелось плакать от счастья. Она вышла из зала, как гомункулус из разбитой
реторты.
Этот пассаж очень
важен, потому что именно он является знаковым символом только что народившегося
и несколько искусственного чувства (из тех, что мы сами себе придумываем и
которые потом становятся нашей навязчивой идеей). Мы увидим в дальнейшем
«искусственность» этого чувства.
В треугольной
системе, в классическом треугольнике все отношения становятся искусственными,
потому что мы изначально в системе схем, штампов, классических фигур
повторенных тысячу раз, избитых и изуродованных повторением. Как легко
представить нам отношения между Ней и господином Третим.
Вот он,
несчастный мальчик, который предлагает Ей свой бутерброт. Она берёт, смеётся,
но смех звучит лживо, дребезжит, как стакан из второсортного стекла. Она же
ощущает, переживает ощущение, как если бы её губы касались Его шеи, Его губ.
Она глядит словно сквозь мутное стекло, её губы повторяют движение Его губ, она
повторяет его силлабы, его фразы.
Третий должен
отрицать всё, что Он обязывает чувствовать Её. Возможно ли представить
нарушение этой схемы, наше вмешательство в материю рассказа, который пишется
сейчас и здесь, на наших глазах. Нет, диалогизм невозможен, потому что рассказ
существует в единственной ипостаси, как данность. Возможны варианты рассказа,
но и они станут герметичными системами, замкнутыми на себя структурами.
Что возможно, так
это наше прочтение, наше отношение к рассказу. Оно, действительно, может
попрать структуру и законы рассказа. Но и тогда рассказ отторгает всякое
вмешательство, позволяя разве что цитирование и ассоциативные ряды – приём
известный рассказу в той же мере, в какой он известен читателю. Рассказ подобен
жизни, которую, увы, не прожить дважды. Рассказ подобен смерти, потому что в
нём уже ничего не изменить, он застыл, замер, недвижим.
Вот тут и
приступает к своей работе деконструктивизм, этот литературный могильщик,
желающий препарировать труп, этакий
Везалий, ко всему подходящий научно, а значит – дотошно.
На следующий день
Она должна была представлять свою работу на Его семинаре.
Серж Чугунников
Структуры не выходят на улицы
(перевод Ф.
Хушинского)
Я восхищалась
мясистым лицом преподавателя, его толстыми ироничными губами и его странными
изумрудными глазами, в которых пепельные акции деконструктивизма получали
зримое воплощение.
Там умирали знаки
– множественные, назойливые, чудовищные, с рогами на головах – мне казалось,
что я слышу их комариный писк и бычье мычание.
Он танцующим
шагом входил в лекционный зал, шёл к кафедре, поправлял микрофон, окидывал
взглядом зал, точно разглядывая меня?, студентов?, академически белый потолок?
Его выликолепные
толстые губы дрогнув одну секунду, вертикальную и головокружительную, - у меня
замерло сердце – в моих размягчённых пальцах пластмассовая авторучка приобрела крепость
слоновой кости – сложились в первый слог, в первое слово, в первую фразу. Она
отошла от его уст, весело, бесцеремонно, почти бесстыдно, но, как всегда,
элегантно. Его фразы, хладнокровные, законченные и всегда открытые – он говорил
свободой и свобода говорила им – его красный блестящий рот жадный свободой. Мне
хотелось его поцеловать.
Он говорил о
системах фраз, тоталитарной практике, реализующей себя доминантой законченных
единиц речи. О тирании синтаксиса. О сладострастии текста. Об оргазмах фраз и
периодов. О войне языков.
Моя голова пылала
огнём. Я приводила в порядок волосы, они стесняли меня, и записывала –
дымящиеся парадигмы и синтагмы перекатывались, подпрыгивая, из стороны в
сторону, вслед за шариком стержня, как стрелянные гильзы.
Я задыхалась.
Была весна. Солнце по вертикали оконного стекла срезала слой за слоем свою
пылающую плоть. Я угадывала свежее дыхание бульваров. Тоталитарная практика
маячила перед глазами оранжево-чёрными ромбами модернизма, точно траурные
человечки на белом снегу. Мне мерещились горы. Предательские прогулки на лыжах,
перехватывающие дыхание.
Мне хотелось
плакать от счастья.
Я вывалилась из
зала, как искусственный человек из разбитой колбы.
Александр что-то
сказал мне, тронул меня за запястье, подал мне бутерброт. Я смеялась, но как-то
глухо, даже неприлично. Он поцеловал меня в шею, я смеялась, глядя поверх него,
я не смежила веки, когда он целовал мне шею, и когда поцеловал меня в губы, и
потом, когда мы любили друг друга в его дешёвой меблирашке. И он взглянул на
меня, закуривая, и спросил: «Куда ты смотришь?»
Я попросила
сигарету и стала смотреть в окно.
Я улыбалась,
вернее, губы мои улыбались, а ещё вернее – они имитировали его губы, повторяли его
силлабы, его фразы.
- Да ты
рёхнулась, - сказал Александр, - что ты нашла в этой семиотике? Ты, похоже,
заболела. Мне страшно за тебя. Когда ты плевала на неё и не хотела учить, я и
то чувствовал себя поспокойней.
Я расхохоталась.
Он хотел посмотреть мои записи, я послала его ко всем чертям.
- В таком случае
ты просто глупая и злая девчонка, - сказал он, - Что такое семиотика? Что
означают все эти означающие и означаемые?
Назавтра мне
предстоял доклад на его семинаре. Сегодня я подошла к нему и сказала, что его
лекции по синтаксису сами образуют систему террора.
- То, что вы
преподаёте, - сказала я, - уже есть идеология.
Он мельком
взглянул на меня. Совсем близко увидела я его безумно-изумрудные, дымчатые
глаза. Боже праведный, какие они...
Красивый,
седеющий профессор взглянул на меня глазами мальчишки. Я точно утонула в
собственном безумии, я завернулась в тогу ужаса и безразличия.
- Я надеюсь, эта
мысль прозвучит в вашем докладе? – спросил он.
Я проглатила
слюну. В конце концов я, наверно, действительно всего лишь глупая и вздорная
девчонка. Я меня мальчишеские бёдра и слишком маленькая грудь. Кроме того –
близорукая, со всегда влажными ладонями.
Он посмотрел на
мои чулки – и вдоруг – что за чёрт! – опять улыбнулся своей неизъяснимой
улыбкой.
Это была
обязывающая, сверхчеловеческая, безжалостная улыбка.
- Мне хотелось бы
пригласить вас на ужин, - сказал он.
- Рано или поздно
это должно было случиться, - ответила я невозможно спокойно.
- Что именно? –
поинтересовался он.
- Ужин.
- Тайная вечеря?
– уточнил он со всей невозможной серьёзностью.
Потом он
посмотрел на меня – внимательно и нежно.
- Особенно, не
делайте жертвы из вашей жизни, - сказал он. – Это совершенно искусственное
действие. От литературы. Мы обсуждали уже этот вопрос на семинаре... когда вы
слишком отвлекались на одного молодого человека, Александра, если не ошибаюсь,
того, что абсолютно убеждён, что Виттгенштейн был не более чем ярый пирронист и
дрянной имитатор Секста Эмпирика.
Я не помню, что
Александр говорил о Виттгенштейне. Он вообще часто болтал лишнее.
Мы ужинали вместе
– он говорил об изолированном и продолженном тексте – трактовал меня с точки
зрения структурализма – я пила красное вино и ждала продолжения. Но он проводил
меня до моей двери, очень трогательно, и пожелал доброй ночи.
- Завтра у вас
доклад, - сказал он, - вам надо хорошенько отдохнуть.
- Мне кажется,
что я должна бы заняться чем-то другим, - заявила я. И чуть не сказала вслед?
«Спать с вами».
Но я прикусила
язык. Хоть я и бесстыжая. Он смотрел на меня своими блестящими серо-зелёными
глазами.
Доклада у меня не
получилось.
Ночью студенты
заняли Университет.
Я шла сквозь
оцепление по площади. Моё лицо пылало. Великолепное утро пахло свежим хлебом и
подожжёным автобусом.
Я с удовольствием
глотала воздух – как устриц.
Меня не
пропустили в университет. Полицейские курили и переговаривались вполголоса.
Полицейские машины всё прибывали.
Я увидела своего
профессора. Он курил, посматривая на университет. Я осторожно подошла к нему.
- Это интересней,
чем мой доклад, - сказала я.
- Вы думаете? –
спросил он.
- Это вы так
думаете. Вы нам это преподавали.
- В самом деле? –
Он выдержал паузу. – Лестно узнать. Но, откровенно говоря, вы преувеличиваете
мои скромные заслуги.
- Вы учили этому
на семинарах, - выпалила я. – Все были без ума от ваших лекций. Теперь они там,
в университете, и они обожают вас. А всё потому, что вы говорили о речевом
дискурсе и тирании синтаксиса.
- Если не
ошибаюсь, - врастяжку сказал он, - я не призывал биться с тиранией синтаксиса
булыжниками из мостовой.
Он едва
улыбнулся, бросил под ноги сигарету и направился к своей машине.
- Подвести вас? –
спросил он меня. – Боюсь, сегодняшний семинар придётся отменить.
Я кивнула.
Он взял меня под
руку.
- Поедем, -
сказал он. – Так будет лучше.
Я снова кивнула.
Мы любили друг
друга на кожаном диване у него дома. Я кусала себе губы, чтобы не кричать.
Затем, как была
голая, я подошла к книжным полками. Он наблюдал за мной, но я не испытывала
стыда. Я не оглядывалась на него, но я чувствовала на себе его взгляд.
- Куда ты
смотрела? – спросил он. – Я видел, тебе хотелось закрыть глаза.
Я рассмеялась.
- Я приготовлю
кофе, - сказал он. – А потом надо будет послушать новости. Что там происходит?
Что там может произойти?
Я провела пальцем
по корешкам книг. На многих прочитывалось колючее имя «Сартр».
Он принёс кофе.
Мы пили и слушали радио.
- Всё вылакали, -
сказал он. – Хочешь ещё?
Я кивнула. И я
начала одеваться.
- Куда ты? – спросил он. – Не в университет, я
надеюсь?
У Александра было
сотрясение мозга. И перелом челюсти.
Я присела возле
его постели.
Он смотрел на
меня откуда-то из глубины своего тающего лица.
Его взгляд
проникал в меня.
- Он пил кофе, -
сказала я. – И теперь пьёт кофе. С молоком. А я, я пила с ним кофе. Ты слышишь
меня? Он сказал, что ничему такому не учил.
Александр молчал.
Он не мог говорить.
- Как поживает
ваш доклад? – спросил он меня через несколько недель. – Надеюсь, теперь ничто
не помешает вам представить его.
- Он сгорел. В
автобусе. Дерьмо!
- Экспрессивное
значение выражения возвышается с низвидением его смысла, - заметил он. – В
конце концов, вы всего лишь сумасбродная и не слишком умная девчонка.
Вот тут я
расхохоталась.
Вообще-то Сергей Чугунников пишет по-русски, но
таково уж причуда Гения, что этот рассказ он накатал по-французски. Особых
изъянов в его французском я не нашёл, переводил вольно, потому как понимал, что
это всего лишь безделка. Но тем приятнее мне представлять брата-соредактора
«НЦ». Так сказать, в творческом переложении. Остаётся надеяться, что получив
этот заокеанский номер Нашего Журнала, брат-соредактор встряхнётся, сбросит
оковы молчания и завалит Остаётся надеяться, что получив этот заокеанский номер
Нашего Журнала, брат-соредактор встряхнётся, сбросит оковы молчания и завалит
Остаётся надеяться, что получив этот заокеанский номер Нашего Журнала,
брат-соредактор встряхнётся, сбросит оковы молчания и завалит Остаётся
надеяться, что получив этот заокеанский номер Нашего Журнала, брат-соредактор
встряхнётся, сбросит оковы молчания и завалит нас своей бесценной
корреспонденцией. Ах, какие вещи можно делать с такой полиграфической базой, как
у нас, и с таким просторным видением мира, как у Вас, дорогой Серж.
Почтительно
ваш, Ф.Х.



Aucun commentaire:
Enregistrer un commentaire