Михаил Фрумкин
Мы говорили о жизни
(продолжение,
начало № 46)
Вызвать наши
терзанья может любой пустяк. Достаточно элементарного – взгляда в зеркало,
упражнения для мышц, внимания посторонних – любая мелочь, напомнившая, как мы
физически молоды и недурны собой, воспринимается как угроза, ведь дисгармония
между внутренним и реальным не способствует естественному ходу, кидает нас в
пропасть, где мрака хоть отбавляй, но нужен ещё покой. Высокий, светлый покой,
позволяющий изменить угол скорбного созерцания, чтобы что-то ещё сказать
прежде, чем станет тихо. То же самое происходит с нами, когда окликает нас
кто-то чужой, посторонний. Внутренне мы одиноки, явно же – нет. Равновесие
нарушается несоответствием, и наши силы уходят
в бесцветную пустоту, называемую общением. Но это не общение, это – фон,
перекрывающий фигуры изображённых. Так прячутся за спиной «кулючущего»,
сдерживая дыханье, чтоб выпалить: «тук-тук за себя» и сладко зажмуриться,
уткнувшись в кон, пока они все будут разбегаться, прятаться и помалкивать
вдалеке.
Не всегда так.
Временами мы сами стремимся к вниманью со стороны. И это правильно – всякое
напряжение должно поощряться расслаблением. Да и глупо всю ночь навытяжку
стоять перед расправленной постелью. Сны ведь тоже чему-то учат.
Мы говорили о
жизни. Мы сочиняли жизнь, лучшую, чем имели. Легче вырвать звезду из дальнего
созвездья, нежели фразу из давнего диалога. Осталось несколько интонаций, да
беспредельное чувство наизбежности наших потерь. Ту неизбежность не передать ни
лицом, ни голосом, она безотчётна, ибо объяснима мысль, объяснима даже религия,
но чувства не объяснить. Вот только в обстановке комнаты нечто такое осталось,
да в нескольких старых вещах, на которые нельзя посмотреть без
сладостно-болезненного замиранья, настолько в них очевидна память о той
темноте, где ничего не ясно, ведь чувства не объяснить, можно лишь обхясниться
в чувстве. Можно подробно восстановить всё сказанное, с определённой степенью
достоверности указать дату, сопутствующие явления, разбраться до мелочей в ходе
собственных размышлений, но и это не поможет докопаться до истинной причины
навязчивых возвращений к отвлечённым, скомканным, конченным разговорам, к тому
безвозвратному воздуху, к магии сонных пауз, к щемящим предчувствиям
приближения прощального взмаха слабеющей рукой, - будто это теперь предстоит и
надо ещё подумать: а так ли оно неизбежно?
- и вторая волна возвращенья, когда вспоминаешь, что поздно раздумывать,
поезд ушёл; окатывая холодной изморозью разгорячённый лоб, нашёптывает тысячью
ночей нараспев: нельзя! Нельзя! – и третья волна, когда в темноте понимаешь,
что возвращаться некому, некуда, некогда, как не вспомнить забытых слов, так не
оживить нас тех, прежних, что никто никому ничего... Что ж вид этих стен так
нас тревожит? Можно даже понять, что сказанные давно слова не имеют к этой
тревоге ни малейшего отношения, и, утомившись от поисков жалких крупиц этой
истинки, когда метафизически прошлое становтся грамматическим целым, беззначным
числом, загадкой, тем, чего больше нет; можно удовлетвориться тем, что осталась
возможность выпрямить кривды слога, вспомнить слова и чувства, напрячь
утомлённый голос и – говорить, говорить, говорить.
Смысл
произнесённого доходит в паузе. Но затянутая пауза есть провал, ибо, уловив
смысл произнесённого и не услышав дальнейшего, человек немедленно принимется
искать аналогии в собственном опыте, а там уж, уцепившись за мелочь, начинает
распутывать клубок столь усердно, что и не слышит слов; и только новая пауза
возвращает его вниманье к происходящему, заставляет опять прислушаться.
Мы исчезаем не
сразу. Сначала мы удаляемся – от осени, от фонтана, будто пугаясь брызг, друг
от друга, в конце концов – от себя. Мы уменьшаемся в размерах, нас почти не
видать, а когда мы совсем исчезнем, будто и не были, будто и не нежны были
вовсе ни осени, ни себе, - останется только пейзаж. Он изменится, он
увеличится, но не за наш счёт, - мы слишком малы, чтоб изменть хоть что-то даже
своим уходом, - станет большим и светлым; выпадет гладкий снег, выглянет
солнышко и спрячется за горою, выйдет из мрака луна, будто дёрнули за верёвочку
и поменялся задник, завоет не волк, так ветер, станет ужасно холодно, а в
холода как раз и хочется вспомнить то, что так долго и мягко грело, что
казалось таким надёжным, что согревало душу, что помогало жить. Обострённое
чувство оставшегося без нас пейзажа похоже на символический зимний траур, когда
движешься чёрным по белому, лишь в горе своём находя иллюзию безопасности,
гарантию будущего покоя. Расставаясь с прекрасным прошлым, хочется лёгкости и
тишины, поэтому чем живее перо бежит по бумаге, оставляя каракули, тем полней
отвлекаешься от бесконечных «или...» Могло получиться иначе, всё было б совсем
не так. Но об этом легче судить тем, чужим, посторонним, которые вечно как бы
на наш огонёк, сюда, но всё-таки мимо, мимо, давясь своей правотой.
Однообразье
притупляет взор. Созерцанье одного и того же образа в течение долгого времени
становится оцепененьем. Не в смысле неподвижности и задумчивости; а в смысле
прекращения восприятия особенностей зримого образа, коему самому порядком
надоело торчать в узких рамках нашей бедной картины, где пейзаж лишается
крутизны, где пейзаж сужается до определённой точки, пока мы крепко держимся за
руки и не желаем его покидать, стремясь продлить «тогда и там» до «сегодня и здесь»
и далее до «всегда и всюду», что оказывается невозможным, чем позже
оказывается, тем больней, и образ уже не тот. Мы удеживаем его, так как двано
привыкли к его вкрадчивому присутствию, и он остаётся, сам того не желая, из
жалости к нам. Мы не умеем его удержать – мы его кремко держим. Он покидает
нас, покидает, существует, чтоб нас покинуть – он не может от нас уйти. Мы
прикованы, мы едины. Так, устав от чужого крика, творят на века шедевры,
оставшись в большой тишине. Так, ворочаясь с боку на бок, чувствуют каждой
клеткой, как в какой-то другой темноте тоже ворочается с боку на бок «тело, с
которым давным-давно...»
Так пьют из реки.
(продолжение в
следующем номере)
Кто я?
Я чувствую себя
полковником. Мне совершенно никто не пишет. Такой пошёл народ ленивый да
нелюбопытный. А ещё есть клуб «Что-Где-Когда», но эти, надо полагать, газет не
читают, им энциклопедии подавай. Короче, морока с этой игрой. Но, верный своим принципам,
я всё же продолжу. В предыдущем, 46, номере Мизантропа, я предложил угадать,
кто прячется за вот такой загадочной информацией:
Моя мать так и не
вышла замуж за моего отца. Мой предположительный отец отрицал своё отцовство
даже тогда, когда я уже стал относительно знаменит. Фамилию своего отчима я
использовал как псевдоним. Я изменил и своё имя тоже. В детстве я не знал своей
матери и воспитывался няней. А моим ангелом-хранителем стала моя старшая
сводная сестра.
Ладно, чтобы вам
было легче угадать, кто я, скажу, что моими учителями были двое: неоромантик и
шовинист (но с шовинистом я был идейно не согласен, а ценил только его
литературный стиль).
Разумеется,
угадать трудно. Это я завернул может быть черезчур. Надо бы попроще об этом
писателе, потому что и сам он философом себя не считал и детективов не писал. В
юности пришлось ему вкалывать, что называется, по-чёрному. Был он рыбаком,
кроме всего прочего. Университетов он не кончал, даже со школой расстался в
возрасте более чем нежном. Но – талант, самородок, потому что самоучка. Учился
писать, читая других. Разумеется, его долго не печатали. Но был он плодовит
неимоверно. Более пятидесяти томов накропал всякой всячины: истории, повести и
романы, пьеся и даже политические эссе.
Ну, теперь уже
легко угадать. Хотя, возможно, таких судеб было и будет немало.
Dum spiro, spero, как говорили древние латиняне. Вот и я
жду, когда мне кто-нибудь напишет. Вероятно, тщетно. Но вот ещё раз мыло: felixmisanthrope@gmail.com
Пишите, пока я в
своём мизантропстве не зашёл слишком уж далеко.
Пастор Жозеф Прово,
предпочитал оставаться в тени и, если бы не я, вечно сующий свой нос во всё, что хоть отдалённо касается квебекской литературы, он так и остался бы автором скромного, более чем скромного романа «Дом на склоне». Я же откопал его на сайте электронной библиотеки Квебека. Забавный сайт, придерживающийся буквы закона: пятьдесят лет со дня кончины автора, чтобы без претензий на авторские права. Всецело солидарен. Так вот, об этом священнике из протестантов. Известен он тем, что основал несколько конгрегаций протестантского толка, своими работами по истории и лекциями о протестантизме в Европе, в Канаде, о деяниях гугенотов в провинции Квебек и тем ещё, что способствовал развитию печатного слова во франко-протестантских кругах. Жил он на востоке Монреаля, ратовал за более либеральное преподавание в школах, чем заслужил определённое уважение, но в конце концов уехал в Соединённые Штаты, где и пропал бесследно. Поэтому дата рождения 1847 у него имеется, а вот даты смерти, увы, у него нет, как хотите. Может, он вечный... может, потому что совершенно посредственный... может, мало ли...
Жозефа Прово
сравнивали с гораздо более известным Шарлем Шиники (он потому более известен,
что будучи католиком стал протестантом – а это в середине 19 века в Квебеке
было делом неслыханным!)
Роман Прово до
издания отдельной книгой в 1881 году печатался с продолжениями в протестантской
еженедельной газете «Аврора». Считается, что роман этот замалчивали (что ж в
этом удивительного, если историей литературы в то время заведовали
исключительно католические священники), впрочем, вышедший в том же году
«знаменитый» роман Лоры Конан «Анжелин де Монбран» тоже можно было бы
замолчать, если начать их сравнивать. Посредственность – она и в Африке
посредственность (или я что-то напутал с этой поговоркой?)
Коротко о самом
романе, не переводить же его целиком (хотя, всего 60 страниц, пустяк), но пусть
хоть что-то от него останется в сознании читающей публики. Сюжет романа
вертится вокруг семьи Брюнеля, которая из чисто католической становится отчасти
протестантской. Отец Брюнель, плотник, его жена – настоящая католичка
Маргарита, хорошенькая и честная Аделина, вышедшая замуж за протестанта
Флориана Саймона, младший сын Брюнеля Брюно время от времени мелькающий на
страницах романа, образец эпизодического персонажа без никакой логической или
эстетической нагрузки. Среди прочих персонажей выделяется кюре Нисет, человек
жаждущий власти и заклятый враг Флориана. Смысл же романа прост: противостояние
двух религиозных философий. При этом католическая доктрина показана прогнившей
от коррупции, лицемерия и жажды власти, а протестантская – во всей красе
индивидуальной свободы призывающая к возврату к истинным экклезиастическим
принципам.
Интрига сводится
к яростным философским дебатам, бывшим в моде здесь, в Квебеке, во второй
половине 19 века. Даже если этот роман и не абсолютно антилитературен, всё же
ценность его, как мне кажется, исключительно историческая. И автор, и его роман
воплощают собой посредственность, хотя и довольно воинственную, что
примечательно. Как бы не относились к Жозефу Прово в то время, очевидно, что
сам он ни на минуту не забывал о своём сане священника. Потому и роман его
морализаторский и нравоучительный донельзя. Но ведь он находился в оппозиции
официальной религии, а таковой оппозиции консерватизму и незыблемости
католицизма было совсем немного. Вот это и есть самое ценное в романе.
Надо отметить ещё
одну особенность романа: курсивом набраны все квебекские речения, отличающиеся
от нормативного французского. При переводе я пренебрёг этой особенностью,
считая главным смысл; не стану же я коверкать русский или выискивать архаизмы и
просторечье, чтобы как-то соответствовать тексту (вообще же это материал для
дискуссии, кому только пожелается в таковую вмешаться: felixmisanthrope@gmail.com ).
Что ж, обратимся
к заключительной главе романа, пять страниц – терпение, други мои. Почитайте и
сами всё поймёте.
XXII Последний удар
Солнце
только-только закатилось огненным шаром за горизонт; последние птичьи трели
смолкли в кустарнике; небо было спокойно, а воздух напоён ароматами. В это
время некий странник прошёл мимо крыльца дома старика Рошетта, следуя тропинке
через луг. Человек этот остановился возле старинной мельницы, столь знакомой
нам. Как сильно билось его сердце! Какое глубокое чувство проявилось на его
лице.
- Вот ещё один,
обративший внимание на мельницу Брюнеля, - сказал себе отец Рошетт, - вот уж
примечательность, эта развалюха.
После короткого
замешательства, чужак направился к двери дома мельника и крепко постучал...
никакого ответа. Он нетерпеливо толкнул дверь, она подалась... никого. Но тут
ему послышался стон, он бросился в комнату Аделины.
- О! Флориан!
...Флориан! – воскликнула молодая женщина и упала без чувств.
Снедаемый тоской,
Флориан вот уже несколько месяцев как покинул Соединённые Штаты. Ему хотелось
увидеть мельницу, вернуться к своей жене и сыну или хотя бы узнать, что о них
говорят. Вот и бродил он по округе, скрывая кто он. От одной английской семьи
он узнал, что дочь мельника умирает от нападок кюре Нисета. Эта грустная
новость потрясла его. Жалость и привязанность к семье вспыхнули в нём с новой
силой. Тогда же он и принял решение всё-таки повидаться с женой.
После пережитых
волнений, когда Аделина пришла в себя, после слёз, объятий, в семье Кото
наступил праздник по случаю возвращения пропащего. Мать Маргарита в порыве
воодушевления стала молиться на чётках и благодарить Богородицу за такой
подарок.
Время идёт
быстро, когда счастлив. Было уже поздно, когда Флориан предложил отдохнуть.
Аделина была на удивление оживлена всё это время. Ей совсем не хотелось спать.
Но на утро, когда доктор зашёл с обычным визитом, он была очень и очень слаба.
- Это было
неосторожно с вашей стороны, - сказал он Флориану, - вы могли так вообще
уложить её в гроб.
- А как же надо
было, господин доктор?
- Разве вы не
знаете, что стадание может разбить усталое сердце, но чрезмерная радость
способна на большее! Вчера вы слишком утомили её... и вот, пожалуйста. Надо с
ней осторожней, господин Саймон.
После визита
доктора мать Маргарита поднялась к себе в комнату, наскоро переоделась и
вернулась, объявив:
- Нынче
воскресенье, пойду на мессу. Флориан присмотрит хорошенько за своей женой.
- Лучше бы тебе
остаться дома, - заметил ей мельник, - ничего хорошего ты в церкви не найдёшь.
- Ты чё думаешь,
я по своему желанию пропущу причастие? Нет, уж, пойду.
Она сняла со
стены свои большие чётки и поспешила в церковь. Сомневаться не проходилось, ей,
бедной прихожанке, что старик Рошет её опередил, что он уже рассказал кюре
Нисету всё, что случилось вчера вечером в семье Брюнеля, да ещё прибавил от
себя.
У кюре Нисета был
девиз: подчинись или пропади пропадом. Жители Кото, не желающие подчиняться,
были обречены на ненависть, презрение и уничтожение. Но такое не устраивало
старуху Маргариту, которая, как мы знаем, желала бы, чтобы её кюре уважал её,
как прежде. А он знал её уже очень давно; он знал, что может подчинить её,
заставив опуститься до подлости, до преступления, если надавить на её религиозное
сознание. И только он поднялся на амвон, как по пастве прошёл трепет. Глядя на
бледное, вытянутое лицо проповедника, каждый мог бы сказать, что тот с трудом
сдерживает ярость.
Скамья папаши
Брюнеля находилась прямо перед кафедрой. После обычных ритуальных действий отец
Нисет, вперившись глазами в бедную Маргариту, возопил, воздевая руки к небу:
- Retro, Satanos; изыди,
Сатана! Таковы будут сегодня, мои дорогие братья, слова священного писания.
И он прошёлся по
всем стадиям, когда «нечестивая семья» бесчестила Церковь и марала Имя божье.
При этом он всякий раз швырял в лица прихожан своё «Retro, Satanos». Проповедь получилась сверкающей гневом
и яростью. Жребий был брошен. Надо было бежать от нечистивцев либо погибнуть
вместе с ними. Кото превратилось в зловонную яму, во врата ада. Проклятье
всякому, кто туда сунется.
Выйдя из церкви
мельничиха почувствовала всеобщее презрение. Она догадалась также, что для всех
«святых душ» она стала воплощением зла.
Бедная женщина,
теряющая разум от обиды, побежала в исповедальню, бросилась на колени перед
священником, моля о пощаде.
Кюре Нисет
отчитал её:
-
Лицемерная... Церковь не будет к тебе
милостивей, пока ты не очистишься от ереси!
- Святой отец,
скажите, что мне сделать?
- Изгони демона
из своего дома, заставь дочь свою подчиниться. Только тогда ты сможешь получить
причастие!
Кающаяся
фанатичка вернулась домой в одной только мыслью – поскорее разделаться с этим
делом. Ничто не могло отвратить её от решимости, которая никогда не
задумывалась о последствиях того или иного деяния. Церковь сказала и этого было
достаточно. Когда небеса разверзлись, человеку следует только закрыть смиренно
глаза, а небеса в глазах покорных папистов – это священник.
Подходя к холму
Кото, мельничиха встретила доктора.
- Что вы думаете
о моей дочери? – спросила она.
- Я надеюсь, что
она выздоровеет, если только господин Саймой останется с ней.
- Да вот только
ему придётся уйти. Стыд это, понимаете ли, как можно оставить его?
- Вот только я
попросил бы вас не говорить этого вашей дочери: вы убъёте её. Если хотите мой
совет – не позволяйте кюре вертеть вами. Он человек косный и одержимый.
- Знаете что,
господин доктор, уж я то знаю, что мне велит церковь. Сами-то вы уже давно без
царя в голове... А я кое-что понимаю и, уж пожалуйста, не суйте нос не в своё
дело.
Доктор подавил в
себе вспышку гнева и ушёл прочь. Ему совсем не хотелось присутствовать на
сцене, которая наверняка разразится на хуторе.
Едва она вошла,
как принялась плакать и причитать, оскорбляя Флориана.
- Ты прикусила бы
язык, - сказал ей тогда папаша Брюнель, - я ж говорил тебе не ходить в церковь.
- Дурень ты
несчастный! Да без меня ты б давно подался в другую веру. Благодари бога, что у
тебя есть я. Сам ты без чести на сердце. Вот выйдешь завтра, увидишь, каких
собак на тебя натравят.
Излив на старика
свою горечь, мельничиха вошла в комнату Аделины; лицо матери пылало, глаза
ввалились в орбиты, судорога изменила её черты, и всё в ней было ужасно. Слепая
ярость превратила её в живой портрет папской церкви; суеверие въелось в её морщины, а дряхлость воплощало гнусность и
фатальность её власти, чьи действия бесчестили и убивали целые народы. Это были
громы и молнии Рима бившие в бледное чело умирающей. Аделине сделалось страшно.
Она смотрела на
мать умоляющими глазами. Но мельничиха ничего не видела. В её сердце кипели
слова священника; и священник нанёс последний удар. То была буря. Потоки угроз,
проклятий, оскорблений, всю ту горечь, на которую способна ненависть. Бедная
Аделина задыхалась от тяжести этих слов. Долгий стон разорвал её грудь. Флориан
прибежал, за ним следом топал папаша Брюнель. Завязалась толчея, но мельничиху
вытолкали наконец из комнаты. Увы! Через два часа после этой постыдной сцены,
она вернулась в комнату, но на этот раз, чтобы оплакать труп своей дочери!...
(продолжение в следующем номере)


Aucun commentaire:
Enregistrer un commentaire