Благодарственное слово Дмитрию Быкову
Конечно, ему –
всё равно. Конечно, он меня не знает и не может знать. Конечно, ему до меня
никакого дела, как невозможно задумываться о каком-то там третьесортном поэте,
живущем невесть где, тем более уехавшем и, в каком-то смысле, предавшем (без
всяких кавычек) всё, что только можно было предать забвению. Конечно же он прав
и прав широко, прав почти всеобъемлюще. Прав настолько, что я плачу, слушая его
рассуждения о Тарковских, об отце и сыне, о гениальном поэте и о гениальном
режиссёре. Он идёт по лезвию ножа. Он балансирует, лавирует, он совсем не хочет
в своих лекциях подчёркивать парадоксальность его выводов. Он заранее
извиняется, говоря, что это только его мнение и он не претендует на приятие его
целиком и полностью. Вы хотите возразить – пожалуйста, а выслушаю вас, я
услышу, но мнения я не переменю и «горла не переиначу».
А знаете, что мне
всего более импонирует в манере Быкова говорить о величинах русской поэзии? Его
лёгкость цитат. Полётность его цитат. Спонтанность, может быть несколько
нарочитая, но вдохновенная, а главное – уместная и пространная. Он цитирует,
если позволяет объём, стихотворение – целиком, предоставляя нам самим
разбираться, что именно он имел ввиду, когда с таким поъёмом, с таким жаром и восторгом,
и откровением читал его.
Он рассказал
о культе Тарковского старшего и о культе
Тарковского младшего, одного «мы заучивали, как и полагалось, с голоса по
чёрно-жёлтой пластинке Я свеча, я сгорел
на пиру...», а фильмы другого мчались смотреть куда угодно, упиваясь
длиннотами и боготворя монологи, в которых нам зримы становились пророчества. А
то, что в фильмах младшего звучали стихи старшего – было апогеем
преемственности, солидарности с судьбой родителя, созвучности его лире.
Всё именно так и
было, именно в таких тонах... в таком
возвышенном звучанье мешались тюрьмы и сума, и наша жизнь казалась данью,
которая сведёт с ума...
Но вот обожание
сменяется отрезвлением, оказывается – ничего особенного, эпигонство, придумки,
увлечения и дань моде. Интересно, что я всегда плевал на биографии обожаемых
мною авторов. Мне значимы были сами по себе стихи и фильмы, они могли
перемежаться, перемножаться, но они не были связаны с фактами биографии, с
жизненными коллизиями, перипетиями, со всем, что называется судьбой, со
связанным с ней её особым поэтическим и музыкальным звучанием.
Тем интереснее
мне было узнать о тех поэтах, кто был в круге Тарковского старшего и о которых
я имел весьма отдалённое представление: Штейнберг Аркадий Акимович, он вместе с
Тарковским переводил поэтов Азербайджана, Липкин, Семён Израильевич, написавший
книгу воспоминаний о Тарковском и так же, как Тарковский-отец, переводивший с
восточных языков «Ах, восточные переводы!
Как болит от вас голова!». А ещё прозвучало имя мифической поэтессы Марии
Петровых, о которой я и прежде слышал, которую видел на фотографии рядом с
Ахматовой, Чулковым и Мандельштамом. Тут выяснилось, что Тарковский и Петровых
учились вместе на Литературных курсах.
И стал мне
открываться особый мир, такой знакомый: дядя Кеша прекрасно играл на балалайке,
Оленька, моя сестра была хохотушкой, Аурэлия, дальняя родственница, танцевала
фламенко, каждый был по своему значим и каждый дал мне частицу того, чем я
стал. Я вдруг понял, что не следует гордиться несчастьями, а что по-настоящему
интересно, так это твоя причастность к другим судьбам, великим и не очень. А
ещё любопытно, что великими нас делает именно сопричастность судьбам. И тот
велик, кто не равняется на прошлое, а живёт настоящим и теми, кто с ним это
самое настоящее творят. И акт творения – не обязательно книга или фильм. Это
ещё и слово, и способ жизни, и то, каким тебя будут помнить.
Наша поэтогруппа
была по-своему эпохальна. И Второй, и Третий, и Майский, и примыкавшие товарищи
сейчас уже замечательно биографичны, а будут восприняты ещё более объёмно,
когда мы соберёмся наконец написать наш роман-воспоминания о восьмидесятых в
провинции. Я подумал, что фрагменты его можно будет опубликовать в Мизантропе,
а потом всё оформится в книгу.
Вот поэтому я и
решил сказать спасибо Дмитрию Быкову за его лекцию о Тарковских, это он дал мне
ощущение судьботворчества: наша судьба будет такой, каковой мы её сотворим.
Читайте о нас, слушайте нас – мы – судьбоносны.
Читательский синдром
Размышлизмы от
Второго
Странную привилегию присваивает за собой читающая
публика.
Это привилегия на мнение.
Потрясающий парадокс, круто замешанный на махровом
идиотизме! Человек, обученный читать, только на этом самом основании полагает,
что его суждение о произведении искусства может быть интересно кому бы то ни
было, кроме его самого.
Но особенно гипертрофированные формы приобретает
мания читателей высказывать своё мнение непосредственно автору, в том случае,
разумеется, если автор имеет насчастье быть пока живым и находиться в пределах
досягаемости пресловутого читателя, который спешить осчастливить творца своим
бесценным мнением.
Несомненно, люди обменивались и будут обмениваться
мыслями. Так они устроены. И это великолепно.
Критика – т.е. профессиональный конвейр мнения
/причём, мнения не сугубо личного, но унифицированного, т.е. заведомо
несостоятельного – для автора/.
Поэты тоже обмениваются мнениями.
Но весьма специфично. Прежде всего, они спешат
оговорить и утвердить субъективность и вполне возможнею /не скромничая, я
сказал бы: фатальную / несосотятельность своего мнения / чтобы тут же всем
тоном заявления декларировать обратное/.
Кроме этого, всякая поэтическая оценка остаётся в рамках общей
поэтичности – превосходящей личную поэтичность /поэтическую систему/ данного
автора.
Это значит, что оценка его /поэта/ при всей своей
внешней случайности, необязательности, даже легкомыслия, неизбежно опирается на
неоспоримый фундамент объективных ценностей; самая поверхностная его /поэта/
оценка – есть результат развития и усугубления мировой эстетической мысли /если
поэт – антиэстет, то – мировой интиэстетической/, и сам творец понимает это.
Вот почему он так привержен своим оценкам и вот
почему он считает верхом идиотизма доказывать ей. Ибо она – ОБЪЕКТИВНА.
САМООЧЕВИДНА. Как шарообразность земли /весьма сомнительное сравнение/. Поэт,
аргументирующий своё суждение, подобен юродствующему ученику, который в наше
время у школьной доски яростно доказывает, что земля – всё-таки шар.
Возможно, когда-то была необходимость отчаянного
доказательства. Но время – ещё тот мэтр алогизма, управляемый механизмом
обречённой внутренней логичности. Нужно было время, чтобы шарообразность земли
стала аксиомой. То же самое время понадобилось в процессе её становления для
того, чтобы поэт смог ощутить нечто безотчётное, а именно – свою изначальность,
и апробировать свои сомнительные истины, как законы. Поэт всегда фатально прав,
как покупатель /не у нас/ (напоминаю, статья написана двадцать лет назад в России).
Впрочем, показательно, что внутрипоэтическое чутьё
у поэтов всегда опережало рост общественного сознания и своё право на
субъективную истину поэты табуировали ещё задолго до изысканий Коперника.
Что это доказывает?
А ничего.
Не навязывайте своё мнение творцу, дорогие
читатели.
И можете даже не высказывать его.
Нет, оно нам интересно.
Но лишь в том случае, если оно /мнение/ нас
удовлетворяет.
Если ваше мнение не способно удовлетворить нас –
что вполне возможно вследствие разности поэтического и читательского
темперамента, но говоря уже о загонах поэтической физиологии – т.е. если ваше
мнение расходится с нашим собственным, держите его при себе.
Это же очевидно. Если вам хочется что-то сказать –
пишите стихи.
На худой конец – прозу.
Это гораздо более нравственно, чем донимать поэта
своими мнениями.
Обратим оружие всего эшелона критиков против него
самого!
Да пишут они сами и да критикуют самих себя!
Критика! Хватит плестись в обозе литературы!
Вырывайся вперёд, брызгай пеной, выпускай сама
себе кишки и поглощай их с аппетитом, добавляя по вкусу окололитературные
специи!
Пишите и вы, дорогие читатели! Книголюбы,
объединяйтесь под лозунгом: «УБЕЙ В СЕБЕ ЧИТАТЕЛЯ!»
Да здравствует всеобщая грамотность!
Да здравствует всесоюзное / для начала/ движение
советских графоманов под девизом Я – ГЕНИЙ!!!
Помните об изначальности! /нашей/.
И своей.
Пуще ока берегите святыню своего мнения.
Шарль Бодлер
Каждому своя химера
Любопытная вещь –
переводы. Казалось бы, исходный текст тот же, а вариантов его понимания –
сколько угодно. Мы не станем трактовать, кто как понимал Бодлера, а просто
четырежды перечитаем одно его стихотворение. Вот оно, маленькое стихотворение в
прозе Шарля Бодлера, ёмкое и по-своему грандиозное, которое вызвало к жизни
сонм переводов. Вот, пожалуйста, самый первый, самый ранний перевод Татьяны
Источниковой (1860):
Под нависшим серым небом, посреди широкой пыльной равнины, где не было ни дорог, ни травы, ни даже единого ростка крапивы или чертополоха, — я повстречал множество людей, которые шли согнувшись.
Каждый из них нес на спине громадную Химеру, тяжелую, словно мешок муки или угля, словно снаряжение римского пехотинца.
Но чудовищная тварь вовсе не была неподвижным грузом; напротив, она охватывала и сковывала человека своими упругими и сильными мускулами; она вцеплялась мощными когтями в грудь своего носильщика; и ее фантастическая голова вздымалась над его лбом, подобно тем ужасным шлемам, которыми воины в древности стремились повергнуть в страх своих противников.
Я заговорил с одним из этих людей и спросил, куда они все направляются. Он отвечал, что об этом ничего не известно ни ему, ни другим; но очевидно, что они движутся к какой-то цели, ибо неодолимая потребность все время побуждает их идти вперед.
Любопытная вещь: никто из этих путников, казалось, и не помышлял взбунтоваться против свирепого чудовища, уцепившегося за его шею и словно приросшего к спине; можно было подумать, что каждый считает своего монстра неотъемлемой частью самого себя. Их лица, усталые и серьезные, не свидетельствовали об отчаянии; под тоскливым куполом неба, погружая ноги в пыль земли, столь же пустынной, как это небо, они брели с покорностью тех, кто осужден надеяться вечно.
Шествие проследовало мимо меня и скрылось в дымке горизонта, там, где земная поверхность, закругляясь, ускользает от любопытного человеческого взгляда.
Несколько мгновений я пытался разгадать суть этой мистерии; но вскоре непреодолимое Равнодушие навалилось на меня, и им я был придавлен сильнее, чем те, кто сгибался под тяжестью губительных Химер.
Или вот ещё один
вариант, найденный на каком-то украинском блоге и неведомо чей. Это мне
особенно близко – такой безымянный перевод:
Под серым необъятным небом, на пыльной необозримой равнине, где ни
тропинки, ни травы, ни чертополоха, ни крапивы, мне повстречалась толпа
бредущих куда-то вдаль согбенных странников.
И на спине каждый тащил огромную Химеру, увесистую, словно мешок муки
или угля или словно ранец римского легионера. Но совсем не казались мертвой ношей
эти чудовищные твари; совсем нет; они вцеплялись в людей мощной хваткой, всей
силой упругих мышц, они вонзались в грудь своих усталых кляч
два громадных когтя; их причудливые рыла нависли над человеческими головами,
подобно устрашающим гребням древних шлемов, которыми античные воины пугали
врагов.
Я обратился к одному пилигриму, спросил, куда они идут. Он отвечал, что
не знает, что это никому не известно, но, очевидно. Они куда-нибудь
идут, поскольку что-то заставляет их куда-то брести. Что было странно: никто из
этих пешеходов, казалось, даже не замечал чудовища, обхватившего его шею,
приросшего к спине; словно эта тварь была лишь частью человеческого тела. Я не
заметил отчаяния на этих строгих, усталых лицах; путники брели под унылым
куполом неба, их ноги утопали в пыли равнины, пустынной, как небосвод; они
брели с покорным выражением лица, как все обреченные на вечную надежду.
Процессия тянулась, проходила рядом со мной, тонула в дымке горизонта,
там, где закругляется поверхность земли и прячется от любопытных человеческих
глаз.
Сперва я еще пытался понять, что означало это таинство, но вскоре на
меня навалилось тупое равнодушье, и я ощутил тяжесть, какой не ощущали эти
люди, таща на спине свои Химеры.
А вот
классический перевод Фёдора Сологуба, уважаемого литератора, моё почтение:
Под широким пасмурным
небом, на широкой пыльной равнине, где ни дороги, ни травы, ни репейника, ни
крапивы, я встретил людей, которые шли, согнувшись.
Из них каждый нёс на спине громадную Химеру, тяжёлую, как мешок с мукою или углём, или как ноша римского пехотинца.
Но чудовище не было неподвижною тяжестью: оно обнимало и давило человека гибкими и мощными мышцами; оно держалось на плечах своего носителя, зацепив на его груди один за другим два огромные когтя, — и чудовищная пасть над головою человка возвышалась, как один из тех страшных шлемов, которыми древние воители надеялись ужаснуть врага.
Я обратился к одному из этих людей и спросил его, куда они так идут. Он отвечал мне, что ничего не знает, ни он, ни другие; но что, конечно, они идут в какую-то страну, потому что непобедимое стремление двигает их. И я заметил: никто из этих путников не казался раздраженным против свирепого зверя, повисшего на его шее и прильнувшего к его спине, — как будто каждый из них считал его частью себя самого. Все эти утомлённые и задумчивые лица не обнаруживали отчаяния; под печальным сводом неба, с ногами, погружавшимися в прах земли, такой же грустной, как это небо, они проходили с покорным выражением людей, которым суждено всегда надеяться.
И они прошли мимо меня и скрылись на горизонте, там, где округлённая поверхность планеты скрывается от любопытного взора.
И несколько минут я упорно думал об этой тайне; но вскоре непреодолимое равнодушие обрушилось на меня и отяготело на мне сильнее, чем на них самих — их пагубные Химеры.
Из них каждый нёс на спине громадную Химеру, тяжёлую, как мешок с мукою или углём, или как ноша римского пехотинца.
Но чудовище не было неподвижною тяжестью: оно обнимало и давило человека гибкими и мощными мышцами; оно держалось на плечах своего носителя, зацепив на его груди один за другим два огромные когтя, — и чудовищная пасть над головою человка возвышалась, как один из тех страшных шлемов, которыми древние воители надеялись ужаснуть врага.
Я обратился к одному из этих людей и спросил его, куда они так идут. Он отвечал мне, что ничего не знает, ни он, ни другие; но что, конечно, они идут в какую-то страну, потому что непобедимое стремление двигает их. И я заметил: никто из этих путников не казался раздраженным против свирепого зверя, повисшего на его шее и прильнувшего к его спине, — как будто каждый из них считал его частью себя самого. Все эти утомлённые и задумчивые лица не обнаруживали отчаяния; под печальным сводом неба, с ногами, погружавшимися в прах земли, такой же грустной, как это небо, они проходили с покорным выражением людей, которым суждено всегда надеяться.
И они прошли мимо меня и скрылись на горизонте, там, где округлённая поверхность планеты скрывается от любопытного взора.
И несколько минут я упорно думал об этой тайне; но вскоре непреодолимое равнодушие обрушилось на меня и отяготело на мне сильнее, чем на них самих — их пагубные Химеры.
+++
Теперь-то легко находить
тексты и сравнивать их. А в конце восьмидесятых в России никто ещё не знал ни
компьютера, ни интернета. При желании, конечно, можно было бы где-то найти
переводы Бодлера, но, во-первых, поиски были бы черезчур утомительны, а
во-вторых, чем мы хуже Сологуба? И поэтогруппа, т.е. мы со Вторым дерзнули
по-своему перевести Бодлера. Благо, попался оригинал, что тоже было большой
удачей и редкостью. И вот, что у меня получилось:
Под огромным серым небом, на припудренной пылью равнине,
бездорожной, безнадзорной, безковыльной, я встречал их, тех, убогих, кто несли
на горбу по огромнейшей химере, тяжкой, как мешок с мукой иль с углем, или как
ранец с продовольствием у румынского пехотинца. Но чудовищные твари не были
неподвижны, напротив, они обволакивали и давили людей горой эластичных и
жёстких мускулов, она впивались двумя широкими когтями в груди своих
носильщиков и их мифические головы поднимались, как устрашающие врагов звериные
символы на касках древних воинов, на всякого наводящие ужас.
Я спросил одного из них, куда они несут их. Он ответил,
что ничего не знает ни он и никто из них, но вот идут куда-то, подгоняемые
необходимостью идти.
Не могу понять – никто из этих людей не был обеспокоен
дикими зверями, сидящими у них на шее, этим злым горбом, приклеившимся к спине,
они говорили, что не чувствуют их.
Их усталые и серьёзные лица не казались обречёнными. Под
воспалённым небом, в пыли такой же мутной, как облака, они шествовали с
физиономиями решительными, как если бы они были обречены надеяться вечно.
Весь кортеж прошёл мимо меня и растворился в дымке горизонта,
в направлении стран ещё более непонятных человеческому взгляду. Несколько
мгновений я медлил, желая понять эту диковину, но снова подавялющее безразличие
охватило меня и я почувствовал на своих плечах тяжесть раздавливающей меня
Химеры.
Что ж тут поделаешь, в
те времена моё знание французского оставляло желать лучшего. Чего стоят
«припудренная» равнина или «ранец с продовольствием румынского пехотинца». А
только не стыжусь, наоборот, горд тогдашним своим пониманием Бодлера, горд тем,
что уже тогда смел, отдаляясь от текста, сделать его своим, как если бы мне
дано было особенное понимание поэзии перевода, как если бы игра стеклянных бус
была моей второй натурой.
В следующих номерах –
переводы Второго из Бодлера – МОЁ СЕРДЦЕ ОБНАЖЕНО







Aucun commentaire:
Enregistrer un commentaire